Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 150



Кому не случалось видать подобных снов? Хотите ли их видеть наяву? Вот вам «Meister Floh», «Принцесса Брамбилла», «Циннобер», «Золотой горшок»… Это всё сны, один бессвязнее другого. Тут нет ни мыслей, ни завязок, ни развязок, но занимательность ужасная. Сны вообще занимательны, а то кто бы велел человеку спать ежедневно? Да и как не быть им занимательными? Живи до ста лет, никогда не встретится ничего мудренее. Тут вы познакомитесь с принцем который сделался из пиявки; иногда задумается, вспомнит жизнь былую и вытянется до потолка и съежится в кулак. Тут увидите принцессу, которая спит в венчике прекрасного цветка, мила до крайности; но что проку: oculis, non manibus[88]…и вот ее увеличивают в микроскоп и делают из ней препорядочную барышню. Но пуще всего прошу вас ненавидеть Циннобера: он, право, злодей, мой личный враг, и если бы он не утонул в рукомойнике, я убил бы его. Вообразите: урод в несколько вершков, с тремя рыжими волосами на голове, попал в фавор к колдунье; и что же? Что кто ни сделай хорошего, klein Zaches Zi

1834, апреля 12.

Легенда*

Fu, e non è…

. . . . . . . . . .

Non sarà tutto tempo sanza reda…

(ПОСВЯЩЕНО СЕСТРЕ НАТАШЕ)

«Яко же отреби миру быхом, всем попрание доселе…»

Несколько месяцев тюрьмы, несколько месяцев без открытого неба, без чистого воздуха. Тюрьма не есть уединение, чувство, что человек выброшен из общества, отрешен от всех его условий, – давит, душа сосредоточивается, занимает наименьшее пространство, уменьшается. Томно шло время и однообразно до крайней степени, сутки потеряли свое измерение, все 24 часа превратились в одну тяжелую серую массу, в один осенний вечер; из моего окна видны были казармы, длинные, бесконечные казармы, и над ними голубая полоса неба, изрезанная трубами и обесцвеченная дымом. Наконец, потребность воздуха, солнца, неба превратилась в болезнь, в тоску. – Мне позволили гулять. С каким искренним удовольствием вышел я на печальный двор, отвсюду обставленный солдатами, чистый, плоский, выметенный, без травы, без зелени; правда, по углам стояли деревья, но они были печальны, мертвые листья падали с них, и они казались мне то потерянными бедными узниками, грустящими, оторванными от родных лесов, то часовыми, которые без смены стерегут заключенных. Удовольствие мое тускло, темнело; к этому прибавилась еще причина; кто не был в тюрьме, тот вряд ли поймет чувство, с которым узник смотрит на своих провожатых, которые смотрят на него, как на дикого зверя. – Я хотел уже возвратиться в свою маленькую горницу, хотел опять дышать ее сырым, каменным воздухом и с какою-то ненавистью видел, что и это удовольствие, к которому я так долго приготовлялся, отравлено, как вдруг мне попалась на глаза беседка на краю ограды. «Можно идти туда?» – «Я думаю», – отвечал офицер, после некоторого молчания; я взошел, и чуть крик восторга не вырвался из моей груди: пространство более нежели на двадцать верст раскрывалось внезапно, нечаянно. Кто не знает чувствований, с которыми смотрит человек вдаль с горы? Я сам часто испытывал их; но тут явилось что-то новое в моей груди, сжатой каменными стенами, – в груди колодника…

Вся Москва, весь этот огромный, пестрый гигант, распростертый на сорок верст, блестящий своею чешуею, вся эта необъятная, узорчатая друза кристаллов, неправильно осевшихся. Я всматривался в каждую часть города, в каждой груде камней находил знакомого, приятеля, которого давно не видал… Вот Кремль, вот Воспитательный дом, вот крыша театра, вот такая-то церковь… Осеннее солнце, «как итальянская луна», не ослепляло; полосами была Москва наводнена его светом, полосами была темна, и эти полосы перебегали: Москва, казалось, то улыбается, то браздит морщинами чело свое. Вся московская жизнь представлялась мне ярко, живо, со всей пустою шумливостью и деятельностью без цели; я почти знал, что делается вот под этой зеленой крышею большого дома, на который Москва не позволяет дунуть ветру, и под дощатым навесом этой хижины, которую Москва толкает в реку. Вспомнилась прошедшая жизнь. И святые минуты чистых восторгов, и буйные вакханалии, и немая боль скуки, и ядовитые объятия разврата – все, все виднелось мне из кирпичных масс.

Не знаю, долго ли бы простоял я тут или долго ли бы мне позволили простоять. Но раздался густой, протяжный, одинокий звук колокола с другой стороны; звук колокола заставляет трепетать; он слишком силен для человеческого уха, лишком силен для сердца; в нем есть доля угрызения совести и печальный упрек; он зовет, но не просит; он напоминает о небе, но пренебрегает землею.



Доселе я не обращал внимания на другую сторону, Москва поглотила меня. Страшный звук меди среди этой тишины заставил обернуться – все переменилось. Печальный, уединенный Симонов монастырь с черными крышами, как на гробах, с мрачными стенами, стоял на обширном поле, небольшая река тихо обвивала его, не имея сил подвинуть несколько остановившихся барок; кое-где курились огоньки, и около них лежали мужики, голодные, усталые, измокшие, и голос меди вырывался из гортани монастыря. Как не похож Симонов монастырь, заключенный со всех сторон в ограды, на Москву, раскрытую со всех сторон; в нем было столько тишины и спокойствия, столько святого и поэтического. Печален вид его, и грустен его колокол, но он знал лучшие времена, он был знаменит и славен, торжественно звал его колокол тогда; теперь, ежели б не напомнил о себе, может быть, я не заметил бы его. Старинная архитектура указывала время его славы, и он не хочет переодеться, так, как многие желают умереть в венчальном платье. Тогда ему еще нужны были стены для защиты от врага; счастливое время; на что теперь эти стены, эти башни? Враг умеет их миновать, умеет везде найти свою жертву; и не в твоих ли оградах лежит юноша, который так много жил в своей короткой жизни?? Тогда враг являлся в виде вооруженного Савла – можно было ждать обращения, теперь в виде Иуды – одна надежда на самоубийство.

88

глазами – не руками (лат.). – Ред.

89

маленький Цахес, прозванный Циннобером (нем.). – Ред.

90

Ужасно! Ужасно! (франц.). – Ред.

91

из любезности (франц.). – Ред.

92

Был – и нет его… Не останется навсегда без преемника… Из «Чистилища» (итал.). – Ред.