Страница 29 из 38
— Погоди, Касум, мы, оказывается, знакомы.
«Двенадцатый номер» осмелел от этих слов, опустился рядом в кресло.
— До Курбана-муаллима директором у нас был Заки-муаллим, — сказал он. — Заки-муаллим всегда посылал меня в лавку за керосином. Ты помнишь, на углу, рядом со школой, была керосиновая лавка?..
Это Фуад помнил. Вспомнил, как сам часами стоял в очереди за керосином. Ведь в те годы готовили исключительно ка керосинках, керосинками же обогревались.
— И не только керосин… Я и дрова таскал домой Заки-муаллиму, — продолжал «двенадцатый номер». — Мировой был мужик! Отличный!
— А почему мой отец исключил тебя из школы?
Носильщик опять захихикал:
— У меня голова была немного того… Дырявая была башка. Что бы я ни учил, что бы ни зубрил — ничего в ней не могло удержаться. Пока Заки-муаллим был у нас директором, все шло хорошо. Он мне сказал: «Ты ходи в лавку за керосином, таскай дрова, помогай моей жене по дому, по хозяйству, остальное тебя не касается, я сделаю так, что тебе будут ставить отметки». И мне ставили отметки, я ни о чем не думал. Так я добрался до четвертого класса. В четвертом классе к нам учителем пришел Курбан-муаллим, а потом он стал и директором школы. Он меня невзлюбил. Сказал мне однажды: «Ты — тупой парень, к тому же — лентяй! Короче говоря, сказал он, ты — двойной дурак: и лентяй, и тупица». — Носильщик снова залился дурашливым смехом. — Конечно, Курбан-муаллим говорил правду, учеба не шла мне в голову. Когда я смотрел на книги и тетради, мне делалось жутко. Словом, твой отец выгнал меня из школы. После этого я, можно сказать, почти нигде не учился: походил в одну школу, в другую, в третью, а затем махнул на все рукой…
Что мог сказать на это Фуад? Отец его, наверное, поступил правильно. Хотя, с одной стороны, и Заки-муаллим, возможно, был по-своему прав. Как бы там ни было, смена директора в их школе сыграла роковую роль в жизни этого носильщика. Останься Заки-муаллим директором, он, глядишь, вот так — бегая для него в лавку за керосином, таская ему в дом дрова, закончил бы с горем пополам десятилетку и получил бы аттестат зрелости. А там, может, и в институт пролез бы, на худой конец — в техникум (благо, Заки-муаллимы и всевозможные их разновидности есть везде), в конце концов получил бы диплом и стал бы человеком.
«Да, подпортил отец ему жизнь, — подумал Фуад не без иронии. — Но я здесь ни при чем».
Впрочем, носильщик не походил на человека, желающего сводить с ним счеты. В глазах у него не было ни обиды, ни гнева, ни неприязни к нему. Напротив, он был очень рад, что встретил старого школьного товарища и узнал его. Разумеется, он не мог быть в курсе его, Фуада, биографии, карьеры, не мог знать, каких вершин в жизни он достиг. Фуад продолжал оставаться для него все тем же маленьким мальчиком, учеником средней школы, ребенком, которому лишь стало больше на тридцать лет, сыном Курбана-муаллима…
Фуад в общем-то с удовольствием вспоминал свою институтскую пору. Был, правда, трудный период — это когда он сделал тот свой доклад на заседании НСО. Но поскольку все кончилось благополучно, и об этом вспоминать было приятно. А вот школьные годы остались в его памяти как долгий кошмарный сон. И все из-за отца. Фуад был для ребят в школе «сынком директора», сыном сурового, желчного, мрачного человека, требующего от всех неукоснительного соблюдения дисциплины. Строжайшей дисциплины! И учителя относились к Фуаду не так, как к остальным ученикам. Ибо учителя тоже, как и ученики, боялись Курбана-муаллима. Много лет спустя, когда Фуад работал в системе Баксовета, Курбан-муаллим начал хлопотать о строительстве нового здания школы. Фуад помогал ему в этом и добился претворения планов отца в жизнь. Все думали, он старается, желая угодить родному человеку. Наивные люди! Им владела страстная мечта увидеть, как бульдозеры крушат, ровняют с землей маленькое, невзрачное двухэтажное кирпичное здание, с которым у него было связано столько неприятных воспоминаний! Сейчас, тридцать лет спустя, Фуад уже не страдает так, как в детстве, сталкиваясь с проявлениями жесткого, сурового отцовского характера. Сейчас-то он понимает вещи гораздо глубже. Понимает: суровость отца была в некотором роде «детищем» трудного времени, была порождена его честным, безупречным отношением к «порученному делу», «доверенному посту», гипертрофированным чувством гражданского долга, стремлением быть по-настоящему справедливым к людям. Это была суровость солдата-окопника, смотревшего смерти в глаза, исполнившего свой долг, искалеченного войной и навсегда, навеки — до кончины своей — оставшегося… солдатом.
Да, будь она… неладна — эта пора его жизни! Почти ежедневно читал он надписи на стенах — в школьном туалете, коридоре, других местах: «Курбан — кабан». Уборщицы стирали мокрыми тряпками эти надписи, ворчали. А на другой день надписи снова появлялись на тех же самых местах. Фуад видел их не только в школе, но и на тротуаре перед школой, на заборе сквера, который находился в двух кварталах от школы.
Самое обидное, самое неприятное было то, что прозвище «Курбан — кабан» попадало, как говорится, не в бровь, а в глаз: в облике отца, равно как и в его, Фуада, внешности, и в самом деле есть что-то (разумеется, чуть-чуть) от дикого кабана (есть такой тип лица). Его же, Фуада, школьной кличкой было — Кабаненок.
Прозвище, данное директору школы учениками, было, надо полагать, известно и учителям. Некоторые, само собой, злорадствовали. Короче говоря, Фуад в течение почти десяти лет жил в этой отравленной недоброжелательством, злобой, неприязнью школьной атмосфере.
С годами характер Курбана-киши нисколько не изменился.
Фуад всегда — и будучи ребенком, и затем подростком, юношей, молодым человеком — весьма критически воспринимал характер, поступки отца, манеру его общаться, разговаривать с людьми, отношение к делу. Можно сказать, что самым серьезным жизненным уроком, полученным им от отца, было то, что он упорно — всю жизнь! — старался не походить на него, не повторять его ни в чем.
В последние годы, случалось, он говорил отцу о его ошибках, промахах. Однажды (Курбан-киши был еще директором) между ними произошел такой разговор:
— Послушай, отец, — говорил Фуад, — вот ты возглавляешь коллектив, работаешь с людьми, а как звать каждого — не знаешь, не помнишь. Это нехорошо!
— Что же делать, если у меня такая память на имена? Не могу всех упомнить, — отвечал Курбан-киши.
— Запиши где-нибудь в блокноте имя человека — так и запомнишь. Как ты не понимаешь таких элементарных вещей! Ты можешь сделать сто раз добро человеку, но если ты этого человека, которого, к примеру, зовут Гасан, будешь то и дело при посторонних называть Гусейном, это ему будет очень неприятно, он будет конфузиться, смущаться, посчитает себя незаслуженно оскорбленным. И все то добро, которое ты делал этому человеку, пойдет насмарку. Больше того, он возненавидит тебя. Самое большое добро, которое ты можешь сделать ближнему, — это не попирать его чести, достоинства, не задевать его самолюбия, его гордости. Ведь каждый из нас в душе считает себя чем-то особенным. Так уж мы, люди, устроены. Бери пример с Шовкю. Он знает имя, отчество, фамилию каждого своего сотрудника. Больше того, помнит, как звать их отцов и дедов. И добра-то он, в сущности, никому не делает. Однако к каждому у него есть особый подход. И все его любят, все уважают! Да, да, бери пример с Шовкю!
На это Курбан-киши мрачно сказал:
— Сам бери пример с Шовкю, мне уже поздно. Не в том я возрасте, чтобы менять характер.
Характер-то и подвел Курбана-киши. Из-за своей ершистости ему и пришлось расстаться с директорским постом. Поругался с Гафуром Ахмедли. Подумаешь, Гафур Ахмедли сказал ему при посторонних «ты»! Ну сказал, и что здесь такого? Пропустил бы мимо ушей, не придал бы значения. Зачем делать из мухи слона? Как-никак Гафур Ахмедли — «вышестоящая инстанция», он — твой начальник, ты зависишь от него. Гафур сказал тебе «ты» — и ты оскорбился?! Чепуха, подумаешь! Промолчи, проглоти! А настанет день — ты, улучив момент, так ударишь по этому Гафуру Ахмедли, что от него только мокрое место останется! Надо уметь мстить! Месть — тоже искусство. Для этого нельзя терять голову.