Страница 33 из 37
— Войско! — прошептал Головастик. — Ну и угораздило нас.
Действительно, это были служивые. Полк, а быть может, даже и не один. Куда их гонят в такое время? Что это — война, маневры, грандиозная облава? Кусты слева и справа от нас затрещали. Служивых было так много, что, не вмещаясь на ровняге, они сплошной массой перли по всей ширине ветвяка. Чтобы не оказаться раздавленными, мы вскочили. Людская лавина подхватила нас, всосала и понесла дальше вместе с собой. Оставалось надеяться, что в темноте никто не распознает в нас бывших колодников.
Так шли мы много часов, зарабатывая толчки и сами толкаясь в ответ, наступая кому-то на пятки и щедро получая по своим собственным. Шли неизвестно куда и неизвестно зачем. Зайцы, затесавшиеся в волчью стаю. Ни один факел не горел над марширующими колоннами, и это уже говорили о многом.
Наконец впереди раздалась короткая команда, не менее дюжины луженых глоток мигом донесли ее от авангарда до арьергарда, и служивые стали как снопы валиться на истоптанный мох. Иные сразу засыпали, иные принимались шуршать в котомках, копаться в коробах, чавкать и булькать. Возникло несколько коротких потасовок, кто-то слезно просил вернуть сумку с сухарями, кто-то менял лепешки на брагу, кому-то прокусили ладонь, кто-то неосторожно помочился на соседа. Вконец обнаглевший Головастик исхитрился вырвать из чьих-то рук ком сушеного мяса, за что сидевший с ним рядом служивый получил из темноты по зубам. Спустя некоторое время вся армия уже почивала, оглашая окрестности храпом и сонным бормотанием. Человеческие тела сбились так плотно, как будто это были вовсе не люди, а стая перелетной саранчи. Едва кто-либо начинал ворочаться, или — еще хуже — пытался встать, это вызывало бурную и весьма негативную реакцию окружающих. О побеге сейчас не могло быть и речи. Оставалось одно: положиться на волю случая и дожидаться рассвета.
Едва только забрезжило утро, как повсюду раздались новые команды. Служивые поднимались, зевали, чесались, затягивали мешки, разбирали волокуши, подвязывали на животах распущенные на ночь бичи. Никто пока не обращал на нас внимания, да и не удивительно — мы мало чем отличались от основной массы этих неумытых, лохматых оборванцев. Хватало тут и клейменных, а по крайней мере каждый пятый был безоружен. Я уже почти успокоился, когда к нам, расталкивая служивых, вразвалочку подошел некий добрый молодец, явно начальственного вида — тысяцкий, не меньше. Подошел и мрачно так на нас уставился. На нем было столько мышц, сала и волоса, что невольно напрашивалось сравнение с медведем-гризли. (Боюсь только, что такое сравнение может смертельно обидеть всех медведей-гризли.)
— Кто такие? — рявкнул он, оскалив желтые клыки и не отводя тяжелого, пронизывающего взгляда. — Какой сотни? Кто командир?
— Мы отстали… А как сотника зовут, запамятовали… — начал было оправдываться Яган, но тут же был бесцеремонно оборван:
— Молчать! Все ясно. Дезертиры. Беглые колодники! — Он медленно обошел вокруг нас. — Да еще и государственные преступники! Попались голубчики! Таких, как вы, положено на месте казнить.
— Мы искупим… — Яган выпучил глаза и стукнул себя кулаком в грудь. — Кровью искупим! Жизнью!
Неизвестно, чего больше было в его словах — притворства или истинного чувства. Скорее всего, Яган каялся потому, что от него требовалось раскаяние, пусть даже формальное. Он, и сам прирожденный лицемер, сразу уловил, что человек-медведь не зря разводит эту бодягу. Хотел бы — мигом прикончил, мы бы даже пикнуть не успели.
— Это уж как полагается, — тысяцкий (а это действительно был тысяцкий, только теперь я разглядел знаки различия на его трусах) впервые с начала разговора сморгнул. — Искупите, само собой. Некуда вам деться. И чтоб запомнили: за трусость — смерть, за неповиновение — мучительная смерть, за дезертирство — жуткая смерть. Ты, — он поднес внушительный кулак к носу Ягана, — будешь десятником. За всех отвечаешь собственной шкурой. Если что, с тебя первого спрошу!
Так наша четверка превратилась в десятку. Впрочем, как я скоро убедился, ничего странного в этом не было, и в других десятках нашего войска редко набиралось больше пяти-шести человек.
Войско катилось вперед, с каждым днем разрастаясь, как снежный ком. Оно вбирало в себя всех, кто имел неосторожность оказаться на его пути: бродяг, разбойников, контрабандистов, гарнизоны мелких застав, всех без исключения кормильцев, включая стариков, подростков и калек. Гнали нас, как скот на убой, не заботясь ни о пище, ни об отдыхе. Многие служивые мучились поносом и рвотой, опухали, слабели, покрывались язвами — но по-настоящему мор еще не начался. Мы шли по своей территории, а за нами оставались разоренные поселки, опустошенные поля, загаженные дороги, изнасилованные бабы, трупы казненных дезертиров.
В середине пятого дня войско достигло рубежа, обозначенного неглубоким, недавно начатым рвом. Колодников нигде не было видно.
Или перебиты, или разбежались, подумал я.
На этой стороне за отвалами свежей щепы, виднелись передовые отряды вражеского войска. О их боевом настроении свидетельствовали венки из листьев папоротника.
Нам ведено было отдыхать, готовиться к сражению и плести венки из белых мелких цветов, имевшихся здесь в изобилии. Венкам этим предназначалась в бою роль едва ли не единственного отличительного знака. А как, спрашивается, еще распознать в многотысячной свалке своих и чужих, если все они почти голые?
После полуночи, когда всем, кроме дозорных, было положено спать, в лагере началась какая-то подозрительная суета. К нам подползли два веселых, пахнущих брагой мужика — как ни странно, коробейники из вражеского войска. Один менял бичи (их у него на поясе имелось сразу пять штук) на еду, второй — еду на любое оружие. Узнав, что у нас нет ни того, ни другого, коварный враг двинулся дальше. Следующий визитер — трезвый и лукавый краснобай — тоже оказался чужаком. За бадью каши и дюжину сладких лепешек в день он склонял всех желающих к измене. Таких, надо сказать, оказалось немало. Однако факт массового дезертирства почти не отразился на численности нашей армии — под утро из-за рва поперли перебежчики. Они тоже хотели дармовой каши, а вместо этого получили венки из веселеньких цветочков (особо недовольные — еще и по шее), после чего были распределены по наиболее малочисленным десяткам.
Любое серьезное сражение начинается со светом, но поскольку спор между тысяцкими о том, кому стоять в первом эшелоне, затянулся, атаку пришлось отложить до полудня. Обезумевшие от голода и усталости служивые и так рвались в бой, вполне справедливо ожидая скорого избавления от мук (кто останется жив, тот уж точно нажрется до отвала, а мертвым все равно), но командиры решили вдобавок еще и вдохновить нас. Один из тысяцких (не наш громила, у которого был явный недобор с интеллектом, а другой, мозглявый, лицом схожий с крысой) взобрался на высокий пень и произнес речь — краткую, внятную и не допускающую двояких толкований.
— Бабе от природы предназначено рожать, а мужчине сражаться. Мирная жизнь скучна и лжива, война справедлива и отрадна. Мужчина должен жаждать опасности, а что бывает опаснее смерти? Ищите смерть, желайте смерти! Глупец тот, кто привязан к жизни. Наша жизнь — постоянные страдания. Тот, кто умирает слишком поздно, тяжко от этого мучится! Смело идите навстречу смерти! Только на пороге смерти вам откроется истина! Укрепляйте свой дух и пренебрегайте телом! Будьте твердыми, как железо. Сразить как можно больше врагов и умереть — вот высшее блаженство! Не жалейте врага, жалость унижает воина! Не жалейте себя — иначе прослывете трусами! Помните, высшая добродетель — это исполнение приказов! Вперед!
— Все вперед, да вперед, — с досадой вымолвил Головастик, правда, не очень громко. — Хоть бы покормили сначала.
— Ишь, чего захотел! — ухмыльнулся один из служивых, по виду ветеран. — Попробуй заставь тебя сытого да всем довольного в бой идти.
— Ну хоть бы оружие какое дали! Куда же лезть с голыми руками!