Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 132 из 152

— Сеялку, сеялку вытаскивай! — свирепо орал Гришка и топором рубил замок на воротах сарая.

— Пожарники! Едуть! — пропел где-то Бедняга.

— Мария! Мария! — звал Гришка и рубил топором огромный замок, и летели из замка искры.

— Пожарники! — закричала из деревни Наташа.

Она с ведром стояла на крыше дома и махала ведром над головой.

Ветер с воем раздувал огонь по всему рухнувшему коровнику, накалял воздух, и бересты вдоль двора скручивались, подскакивали, сами катились по земле.

Тройка с огромными колокольцами, с красной бочкой, грохоча, летела по деревне. Пожарники, сверкая касками, на ходу спрыгивали и бежали на огонь. Впереди скакал начальник в синей милицейской гимнастерке и грел коня хлыстом.

— Товарищ Париков! Гражданин начальник! — вскрикивал Бедняга, поднимая руки над головой, горестно показывая на пожар.

Начальник промчался мимо и спрыгнул с коня возле сарая. Тройка развернулась, и пожарники вытащили из-под бочки две длинные кишки и побежали с ними, как с винтовками. Подкатила вторая тройка, тоже с бочкой, с насосом. Насос поставили возле колодца. Начали качать воду.

Бедняга откуда-то вытащил длинный черный лом. Гришка и Париков поддели ломом замок, вывернули его вместе с пробоем. Ворота распахнулись, из них повалил дым. И тут вся крыша сарая со всех сторон одним духом вспыхнула. Санька и Калина пятились перед огнем на конек, отмахивались от жара пустыми ведрами. Пламя шло по крыше волглыми языками.

Первая струя ослепительно разлетелась в воздухе, ударила в небо и крупно посыпалась на сарай. Санька боком легла на кровлю, поджала ноги, закрыла лицо руками и покатилась вниз. Калина, размахивая руками и что-то крича, побежала с крыши и высоко прыгнула через пламя. Одежду на ней вздуло и обдало огнем. Юбка вспыхнула. Калина летела в небе, перебирая длинными ногами, будто ехала на велосипеде. Она руками сбивала с юбки огонь. Кто-то полоснул раскатистой струей с земли в Калину и поливал, пока она не упала на землю.

Пожар шумел внутри сарая. Гришка, ругаясь оглушительными словами, что-то приказывал Парикову. А Бедняга стоял в воротах и глядел туда, во мглу, и что-то тоже кричал. Мария оттолкнула Беднягу и пошла в сарай. Калина прокатилась по земле, вскочила, подбежала к Бедняге, пнула его в спину и толкнула вперед. Бедняга скорчился и полез под сизый дым на четвереньках.

Воду больше не таскали ведрами. Два насоса накачивали шланги. Шланги вздулись и вздрагивали на земле, как змеи. Качали Енька и бабушка. И еще — Олег и пожарник. Один шланг был худой, вода била из него покачивающейся струйкой. Рядом сидела на земле Зина и все зажимала струйку пальцем. Журавль, высоко задравшись в небо от безделья, стоял над пожаром и пошатывался под ветром. Потом он вспыхнул. Вспыхнул всем своим верхом и загорелся как факел. На него никто не обращал внимания. Огонь потек по журавлю вниз, по веревке. Та закачалась, оборвалась, и деревянная кованая бадья полетела.

Енька не видел ее. Он только видел, как выкатили сеялку и как Париков глянул куда-то поверх него, Еньки. Глаза начальника стали большими, он пронзительно закричал:

— Парня-то! Парня! Дуй, оголец!

В это время бадья с пустым горластым гулом ударила Еньку по голове. Еньке показалось, что в затылке у него одной струной щелкнула балалайка, а Париков прямо от сарая протянул к нему неимоверно длинные руки и все старался схватить за волосы. Енька уже не слышал, как Париков подхватил его под спину и под колени, как понес в сторону от огня к огородам, и звал кого-то, и приказывал запрягать бричку.

За окнами уже шумела осень, но в больничном саду еще распевали какие-то веселые птицы. Чаще других прилетала к окошку синица, зеленая, в черной шапочке. Она кувыркалась на ветках, раскачивалась вниз головой и весело кричала: «Цинь-цинь-цинь…» Она прыгала, собирала что-то на ветках и опять смотрела на окно и говорила: «Цинь-цинь-цинь…» Синица прыгала среди желтых листьев, в их шуме, шелесте, облетании, а внизу, по дорожкам сада, ходила девочка в длинном халате, в коротеньком синем пальто, надетом на халат. На пальто горели красивые золотые пуговицы. На голове девочки осторожно сидела матросская бескозырка, на ленточках которой поблескивали якоря. Девочка была небольшого роста, но казалась взрослой.

Девочка ходила с книжкой. Она сидела на лавочке с книжкой. И ходила она или сидела — всегда читала. Девочку часто навещала мать, красивая маленькая женщина в коричневом узком костюме с тонко накрашенными губами. Когда мать и дочь проходили по саду под окнами, слышался запах духов. Девочка ходила с матерью по саду, взяв ее под руку, и порой что-то читала ей из книжки. Иногда они садились на лавку в глубине сада и подолгу разговаривали. А как-то, проходя мимо, Енька видел, что они перебирают фотографии.

В палате, где лежал Енька, было еще двое пожилых мужчин. Один был толстый, с набухшим лицом. Он все время говорил, что «умирает от тела». Звали его Евсей Евсеич. Второго, худенького, быстрого, звали дядя Коля, и он постоянно уходил из палаты в коридор, где с утра до вечера играл в домино, громко стукая костяшками по столу и постоянно споря. Иногда он внезапно вставал из-за стола, бросал кости и шел в палату. Он ложился тогда животом на койку, не снимая халат и не сбрасывая шлепанцы, и лежал, подсунув ладонь под живот. Он засыпал так и вскрикивал во сне. К Евсею Евсеичу приходила жена, тоже большая, массивная женщина. Она приносила полную сумку всякой еды. Ее обычно пускали в палату. Евсей Евсеич разбирал сумку на кровати, недовольно все разглядывал и ругался, что ему принесли не то или то, но не вовремя. Жена слушала молча, смотрела на Евсея Евсеича печальными добрыми глазами, а потом рассказывала ему про огород, про поросенка, про корову. И Евсей Евсеич опять ругался. К дяде Коле никто не приходил. Он и не ожидал никого никогда, его деревня стояла отсюда очень далеко. Он просто вставал с койки и уходил в коридор играть в домино.

Вечерами они разговаривали, а Енька лежал и слушал.

— Какого черта! — говорил Евсей Евсеич и ждал, что ответит дядя Коля.

Дядя Коля молчал.





— Какая-то чертовщина! — говорил Евсей Евсеич и ждал опять.

Дядя Коля не отзывался.

Приносили ужин. Тарелку картофельного супа и блюдце с двумя картофельными котлетами. Евсей Евсеич громко отодвигал от себя ужин и садился в кровати.

— Какого черта! — говорил он сердито.

Дядя Коля молча ел.

— Какая-то чертовщина! — говорил Евсей Евсеич опять. — Ни пожить, ни помереть по-человечески не дадут.

Дядя Коля ел.

— И за что только жизнь живешь… И куда только, черт возьми, прости меня, нечистая сила, кровь твоя девается, — говорил Евсей Евсеич.

— Все на свете свой предел имеет, — говорил дядя Коля, отодвигая недоеденный суп. — Все по-своему идет.

— Крови-то, крови сколь по свету пущено, — говорил Евсей Евсеич.

— Кровь, она даром не идет, — говорил дядя Коля. — Кровь, она не просто так. В детях твоих ведь тоже кровь течет. Твоя она. Не даром, значит, пущена.

— Все — тварь одна. Дети. Одно слово — дети. Подыхаешь вот, и ни от кого маковой росинки не получишь.

— Куда же они у тебя подевались? — спрашивал дядя Коля, будто не знал.

— Нету их. Когда надо, тогда и нет, — багровел Евсей Евсеич. — Нету. На, возьми. Кукиш один. Одна на фронте, а другой по всему свету шишки набивает, жулик, и все.

— Твоя ведь кровь. Жулик-то, он не в прохожего молодца ударился.

— А где это ты мне доказать можешь, что кровь моя. Может, он и не мой совсем… Может, жена, она сбреханула. Докажи?

— Ну уж как это? Жена ведь она, чего ей врать…

— Возьмет и соврет смолоду-то. Не моя это кровь, чтобы жуликов рожать.

— А девка-то ведь на фронте воюет. Человек, — говорил дядя Коля.

— Видел я таких человеков, — усмехался Евсей Евсеич. — Видел я их, этих шкур, на войне. Офицерские постели подтирать до пуза. Поди, тоже там офицерствует, а тут о ней — один шум да говор. Поживет со своим морячком, вот и вся ее война. В письмах пишет: он такой хороший, я его из-под огня сама вытащила. Поди, таких хороших колом не перехлещешь.