Страница 102 из 106
– Не позволите ли мне пройти, сударь? – сказал маршал.
Мэтр Жанэ побагровел, язык его стал заплетаться и он ответил, не сходя с места:
– Ваша светлость, я слишком хорошо знаю свой долг, чтобы позволить себе пройти вперед. Но я вынужден буду совершить эту чудовищную невежливость: я не могу отодвинуться ни влево, ни вправо.
– Прошу вас, не будем церемониться, – сказал Вилляр, улыбаясь. – Идите вперед, я последую за вами.
Но продавца духов осенила блистательная мысль. Повернув голову к Фоме Биньолю, с которым он стоял спина к спине, он тихо сказал ему:
– Мой зять и лейтенант, идите вперед, наклонив голову, пробирайтесь сквозь толпу. Работайте лбом и плечами, коленями и локтями, руками и ногами. А если, черт их подери, они не посторонятся, выньте иголку из вашей шляпной пряжки и колите упрямцев в спину. Я последую за вами, пятясь, чтобы сохранить скромную и христианскую осанку по отношению к его светлости.
Неизвестно, прибегал ли Биньоль к крайнему средству, указанному тестем, только после неслыханных усилий, ему удалось открыть нечто вроде прохода в плотной толпе. И мэтр Жанэ с каждым шагом пятился задом и отвешивал маршалу глубокий поклон, следуя дословно предписанию «Трактата о вежливости». При этом он повторял:
– Простите ваша светлость, что я не удаляюсь по крайней мере на два шага, как того требует христианская благопристойность, «дабы тот, кому кланяются, не ощущал дыхания кланяющегося». Но ваша светлость, примите во внимание мое отчаянное положение.
– Полноте, мой милый капитан! – смеясь, сказал Вилляр. – Невозможно отступать более храбро, чем вы это делаете.
Между тем Кавалье всюду искал глазами Туанон. Его сердце сжималось: нигде ее не было. Несчастный, твердо веря в данное ею слово принадлежать ему, почти обвинял ее за то, что она не была первой, чтобы доказать ему этой поспешностью свою готовность сдержать священное обещание. В своей застенчивости он не смел ни у кого спросить, была ли на галерее графиня де Нерваль? Между тем взгляды толпы с жадным любопытством устремлены были на молодого севенца. Его юношеское лицо и застенчивые движения имели так мало общего с представлением большинства о грозном предводителе мятежников, что, бегло осмотрев его, все равнодушно или пренебрежительно отворачивались. Сам же Кавалье, довольно равнодушный к возбуждаемому им любопытству, думал только о надежде встретить Туанон среди дам, окружавших госпожу Вилляр. Госпожа Вилляр в полном блеске своей роскошной красоты казалась величественной и холодной. Она видела в Жане лишь возмутившегося мужика, предводителя диких фанатиков, восстание которых тем более разгневало ее, что, не случись этих серьезных событий, маршал не приехал бы в Лангедок, где она смертельно скучала.
Нечто вроде золоченой перегородки отделяло верхний конец галереи ратуши от остальной ее части. У этой перегородки останавливалась толпа, сквозь которую с таким трудом пробрались, наконец, Вилляр и Кавалье. С полсотни женщин, блестяще разодетых и сидевших за этой оградой, образовали нечто вроде полукруга, среди которого находилась жена маршала. Вилляр, взяв его под руку, сказал ему тихонько:
– Ну, ну, милый мой, дерзайте встретить взгляды всех этих прекрасных глаз, рассматривающих вас: пусть они, черт возьми, опустятся, в свою очередь! Посмотрите на этих любопытных красавиц, как вы смотрите на врага. Клянусь вам, что не один тайный взор, не одна нежная улыбка поблагодарят вас за вашу смелость.
При этих благосклонных словах маршала, севенец поднял голову. Но его странная застенчивость показалась всем настолько смешною, что некоторые дамы повернулись к мужчинам, болтавшим с ними, с насмешкой указывая им на Кавалье; они с трудом удерживались от разбиравшего их смеха, прикрываясь веерами. Стыд и слабость человеческая! До той поры Кавалье оставался почти не чувствительным к укорам своей совести, но эта пренебрежительная насмешка людей, которых он не знал, которых он, без сомнения, никогда больше не должен был видеть, пробудила в его душе самое горестное раскаяние. В первый раз он проклял, возненавидел гордость, всегда управлявшую им. В первый раз он проклинал свои честолюбивые стремления достичь положения, при котором, оказывалось, он всегда будет чувствовать себя не в своей тарелке, благодаря своему грубому воспитанию, несмотря на счастливые случайности, которые служили его высокомерию. Сравнивая свою смешную неловкость, свою плохую одежду с изяществом и вызывающей непринужденностью людей, которые составляли этот блестящий кружок, он почувствовал, что в нем живее, чем когда-либо, пробуждалась, ненависть к партии, с которой он так славно боролся, а теперь подчинился ей.
– О! – говорил он себе с тайным бешенством. – Не краска стыда бросалась мне в лицо, когда при Тревьесе я опрокидывал солдат этого маршала Франции, за которым теперь иду, как преступник с потупленным взором! Эти заносчивые господа, эти женщины с их презрением! Им в голову не пришло бы высмеять мое лицо и мои движения, если бы я вошел сюда со шпагой в одной руке и факелом – в другой, во главе своих камизаров! Будь я проклят! Что я могу теперь? Я должен все вынести от этих людей, которые вчера еще дрожали при звуке моего имени. А она, та, для которой я изменил своим братьям, где она? Может быть закрывшись веером, и она также смеется надо мной! Но нет, нет! Я благодарен ей за то, что она осталась в стороне: голос ее сердца, без сомнения, предупредил ее обо всем, что мне придется вынести при этом представлении.
Потом странное ощущение, похожее на сон, охватило его. Окружающие предметы олицетворяли, так сказать, те мысли, которые внушали ему угрызения совести. Толпа мещан и ремесленников, теснившихся в галерее вне ограды, около которой стоял он неподвижно, вертя шляпу в руках, – представлялась ему народом, из недр которого он вышел.
Пространство, отделявшее его от блестящего дворянства, сидевшего вокруг жены маршала, было тем нравственным отчуждением, которое он должен был преодолеть, чтобы дойти до своей честолюбивой цели. Наконец, оскорбительные и высокомерные взгляды важных особ этого аристократического собрания предупреждали его о презрении, с каким его должны были принять в свете, где он всегда будет не на своем месте.
В то время как эти мысли чередовались в уме Кавалье гораздо быстрее, чем это можно описать, его замешательство становилось все более и более смешным. Вилляр тихо сказал ему:
– Ну же, смелей! Подумайте, что это – ваше вступление в свет и что будущность зависит от того, каким образом появитесь вы в нем в первый раз. Ну, черт возьми! Подымите голову, смотрите молодцом и покажитесь, каков вы есть на самом деле!
Эти слова немного ободрили севенца. Он сделал страшное усилие над собой, оставил перегородку и направился вперед по паркету, рядом с маршалом, который дружески протянул ему руку, чтобы подвести его к госпоже Вилляр. Вдруг она, вероятно, выведенная из терпения медлительностью этого представления, которое было ей очень неприятно, обратилась к севенцу с конца своего отделения. Громко, высокомерным тоном, с самым пренебрежительным движением головы она сказала ему:
– Но подойдите же, г. Кавалье! Знаете, вы чересчур заставляете себя ждать.
Эти слова раздались среди глубокого молчания, которое хранили зрители-буржуа, столпившиеся у перегородки: они на минуту прекратили перешептывание дворян. Окончательно растерявшийся Кавалье двинулся порывисто, поскользнулся на налощенном паркете, запутался в своих шпорах и чуть не упал, увлекая за собой маршала, который, к счастью, удержал его.
Этот пустой случай вызвал взрывы хохота среди некоторых мужчин и женщин в кружке, тем более неумеренного, что его долго сдерживали. Сама госпожа Вилляр не могла удержаться, чтобы не разделить всеобщей веселости. Чаша переполнилась. Кавалье, бледный от бешенства, резко выпустил руку маршала, гордо поднял голову и, с горящими от гнева глазами, запальчиво топнул ногой и воскликнул, дерзко глядя на смеющихся:
– Г. маршал может сказать вам, господа дворяне, что в день битвы при Тревьесе я шел твердо и прямо. Здесь я поскользнулся... Я не поскользнусь в другом месте: если хотите, я докажу вам это!