Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 32

"На свете нет никого, кто был бы вправе хвалить меня" (KSA 10, 112). Очень гордое одиночество, которому он остался верен до конца. Одиночество, больше того, воинственное, захватническое; дело шло не об отрешенном уходе в себя и погашении личного начала, а об объявлении войны тысячелетиям, так что выдерживать приходилось жуткую антиномию между осознанием себя как Рока "я… человек рока" (KSA 6, 366) и нежеланием "света" считаться ссобственной жесудьбой. О хвале — за отсутствием мало-мальской проинформированности — говорить и не приходилось. Этот инок, превративший свою келью в своего рода амбразуру и обстреливающий мир, вынужден был годами влачить жалкое, полупризрачное существование вышедшего на пенсию профессора, проводящего по состоянию здоровья лето в швейцарских Альпах, а зиму на Ривьере и издающего за свой счет крохотные тиражи собственных никем не читаемых сочинений. Вот некоторые данные статистики, вполне еще нормальные для последних десятилетий XIX века и просто курьезные в перспективе десятилетий XX века: книга "Человеческое, слишком человеческое" к Пасхе 1879 года, т. е. меньше чем за год после выхода в свет, была распродана в количестве 120 экземпляров; количество проданных экземпляров другой книги, "Так говорил Заратустра", за 2 года не дошло и до сотни, а книга "По ту сторону добра и зла" за 10 месяцев разошлась в 114 экземплярах[7]. Еще раз: столь пренебрежительно можно было отнестись либо к никчемному графоману, либо к… собственной судьбе. Сомнений здесь не было: он нес свою безвестность, подчиняясь нормам трагического жанра, где единственными условиями судьбы только и могли быть незамеченность и внезапность. Трогательно наблюдать отдельные вспышки сверхчеловеческой слабости, время от времени нарушающей гордую эстетику одиночества: эта почти детская гордость при известии о курсе лекций, читанных Георгом Брандесом в Копенгагенском университете на тему "О немецком философе Фридрихе Ницше", эта еще раз детская радость от каждого письма, полученного из Парижа от Ипполита Тэна или из Петербурга от княгини Анны Тенишевой, этот наконец — и уже в самом преддверии катастрофы — навязчивый проект одновременного перевода на 7 языков и одновременного выхода в свет 7-миллионного тиража — порыв, по справедливости остуженный другим просветленным сумасбродом, Августом Стриндбергом из Стокгольма: "И вы хотите быть переведенным на наш гренландский язык?.. Посудите о нашей интеллигенции, когда меня хотели упрятать в больницу из-за моей трагедии, а столь сговорчивому, столь богатому уму, как господин Брандес, эта выпь большинства заткнула рот! Я заканчиваю все письма к друзьям словами: читайте Ницше! Это мое "Carthago est delenda"! И однако в момент, когда Вы будете узнаны и поняты, величие Ваше пойдет на убыль и святая отпетая сволочь будет тыкать Вас, как одного из себе подобных"[8]. Трудно в столь немногих словах лучше охарактеризовать печальной памяти феномен ницшеанства, ставший уже с первых лет нового столетия всеевропейской, а вскоре и мировой культурной сенсацией, — сенсацией, которую он (можно ли в этом усомниться) проклял бы всей силой своей патологической брезгливости ко всему «стадному» и в которой он повторно сходил с ума, на сей раз в жанре не трагедии, а драмы сатиров. "Фридрих Ницше" — некогда сама невыразимость, защищенная "семью шкурами одиночества", отныне же — кричащий плакат, въедливая реклама, гвоздь всех культмассовых мошенничеств, бесстыдный торг подделок и копий, жертвенный мед, облепленный базарными мухами, фетишизированный истукан, обоженный международным культур-отребьем всех слоев, от длинноволосой элитарной богемы до босяков Максима Горького, короче, сплошная невыносимая ассоциация, примагничивающая то именно, от чего он, фанатичный носталыгик чистоты, в ужасе зажимал нос. "Ах, отвращение! отвращение! отвращение — так говорил Заратустра, вздыхая и дрожа" (KSA 4, 275). Случилось самое ужасное: бумеранг смертоносных, выхоженных в абсолютном одиночестве и оттого неосторожных, безоглядных, завороженных только музыкой и заговаривающих музыку слов поражал теперь самого страстотерпца, превращая внорму то, что по самой природе своей могло и должно было быть исключением. Исключение (исключительность!) Ницше стало вдруг правилом и даже модой; переживать "да" Ницше — значило в каком-то смысле получать доступ к духовно-культурным деликатесам, к "ананасам в шампанском', и вот же — зрелище, провиденное кистью Босха, навязчивый абсурд, от которого как же не возопить о жесте Л.Толстого, отшвыривающего перо и любовно тачащего сапоги, — целые нескончаемые стада "избранных" и "одиноких", затаптывающих хрупкие всходы культуры, настоящий базар одиночества по оптовым ценам — «мы, ницшеанцы»: темные подозрительные личности, попы-расстриги, бомбометатели, истерички, грезящие по «сверхчеловеку» в тайной надежде наткнуться на «сверхсамца», мистические «анархисты», давящие кошек и путающие "оргиазм с "оргазмом", бездельники и проходимцы, вчерашние маменькины сынки и сегодняшние ублюдки сильных ощущений, обезьянки чужих восторгов, выдающие себя за горилл, бездарные имитаторы бульварной литературы, импотенты, прикидывающиеся плейбоями, озверевшие бидермейеры, возомнившие себя дионисическими хоревтами, какой-то инкубатор по разведению "белокурых бестий", о которых неподражаемо сказала Рикарда Хух, что "бестиальности в них не хватало и на одну морскую свинку"[9], короче, снова и еще раз "ницшеанцы"- на деле, жалкие клептоманы чужого, незнаемого, поспешно расхватанного, бесстыдно разворованного одиночества. Чудеса интерпретации, чудеса прагматического чтения, чудеса "века Разума'! Непобедимый интеллектуальный трафарет «рационального зерна» вылущенного из "шелухи". Что же было вылущено из Ницше? Рациональное зерно объемом в прокламацию; я без запинки и машинально воспроизвожу возможный ее конспект. Философия Фридриха Ницше. — Человек, исконно хищный зверь, выродился в домашнее животное тысячелетними тщаниями морали, религии, идеализма и прочих дрессировщиков человечества. Пришло время освобождения от дрессировщиков и преображения человека в сверхчеловека. Мораль: надо уничтожать мораль, становиться естественным, стало быть, аморальным, сильным, бессовестным. Горизонталь всеобщего равенства заменить вертикалью иерархии и кастовости: наверху сильные, внизу слабые, наверху господа, внизу рабы. Помнить, что мораль — это изобретение слабых в целях компенсации своих естественных дефектов неестественными добродетелями, некий возмездный механизм, ублажающий тварь нравственными диффамациями в адрес власть имущих. Помнить, что Бог умер и что все позволено. Помнить, что человек есть переход и гибель и что то, что падает, нужно еще толкнуть. Так говорил Заратустра. Не очевидно ли, какой сорт людей должен был ломиться после всего этого в аудиторию названного Заратустры! "Из Якутской области я удачно бежал, — говорит террорист-революционер в романе Андрея Белого, — меня вывезли в бочке из-под капусты; и теперь я есмь то, что я есмь; деятель из подполья… Мы все ницшеанцы… Ну так вот: для нас, ницшеанцев, агитационно настроенная и волнуемая социальными инстинктами масса… превращается в исполнительный аппарат… где люди… — клавиатура, на которой пальцы пианиста… летают свободно, преодолевая трудность для трудности; и пока какой-нибудь партерный слюнтяй под концертной эстрадой внимает божественным звукам Бетховена, для артиста, да и для Бетховена суть не в звуках, а в каком-нибудь септаккорде"[10]. От декадентских шалостей рукой было подать до "жизненных порывов": таков Ницше — вожак стаи "степных волков" (в сущности, прикинувшихся волками "шавок"), таков Ницше — ловец юных душ, дурманящий их суровым солдатским лиризмом в функции наркоза ампутации изорванных в клочья "фронтовых" тел, — катехизис-устав унтер-офицеров, которые вдруг довольно закивали головами, услышав, что жизнь, ну да, — это воля к власти. И еще раз: "Беззаботными, насмешливыми, сильными — такими хочет нас мудрость: она — женщина и любит всегда только воина". Так говорил Заратустра. Психиатры по-своему оценили mania grandiosa отставного профессора классической филологии, уверявшего, что он "достаточно силен, чтобы расколоть историю человечества на два куска" (А. Стриндбергу от 7.12.1888. Вr, 8, 509). Два с лишним десятилетия спустя, в раскатах мировой войны, когда история действительно раскололась надвое, неправоту психиатров и, значит, правоту "пациента" засвидетельствовали… политики и государственные мужи. Есть от чего содрогнуться, читая в английской "Spectator" следующее признание лорда Кромера: "Одна из причин, вынудивших нас принять участие в этой войне, заключается в том, что мы должны защитить мир, прогресс и культуру от того, чтобы они не пали жертвой философии Ницше". Заметим: это пишет не какой-нибудь апокалиптик-фельетонист, а крупнейший колониальный политик XIX века, генеральный консул и диктатор Египта с 1883 по 1907 год. И еще одно аналогичное свидетельство, снова из уст влиятельного государственного мужа, лорда Роберта Сесиля: "Миссия Антанты — заменить "волю к власти", это дьявольское учение немца, "волей к миру"[11]. "Миссия Антанты" — так и сказано. Ясное дело, что когда этой миссии пришлось противопоставить другую миссию — "стальные ураганы" нордической воли, обрушивающиеся на Pax Brita

7

Аналогия, уже упомянутая и еще предстоящая в дальнейшем: "Преступление и наказание", вышедшее при жизни автора в двух тысячах экземпляров, продаваемое с 1876 по 1880 г. и так и не распроданное за 5 лет.

8

К. Strecker, Nietzsche und Strindberg, op. cit., S. 31.

9

R. Huch, Luthers Glaube. Briefe an einen Freund. Leipzig, 1920. S.44.





10

А.Белый, Петербург, Л., 1981, с.85.

11

Обе цитаты из кн.: Е. Bertram, Nietzsche. Versuch einer Mythologic. Bo

12

В. A. Baeumler, Nietzsche, der Philosoph und Politiker, Leipzig, 1931, S. 181–182, 183.