Страница 8 из 116
— Минутку! Вы опять уводите нас в сторону от литературы…
Никак нет. Эти жизненные факты — к тому, что первое крупное произведение Валентина Овечкина «С фронтовым приветом» есть всенародный разговор власть имущего (не «от имени и по поручению», не с голоса Верховного, а свой собственный) о том, кому принадлежит победа и как ею надо будет воспользоваться (до взятия Берлина было еще ого-го как далеко). Это мы вынесли невыносимое, мы прошли сквозь кромешный ад — и мы, значит, и должны жить меж собой иначе, мы не смеем повторять старых ошибок. Мы своих родичей-хлеборобов освободили, так как же теперь, опять их будет закабалять «дурак», который хуже «людоеда»?
«Почему немцы не распустили колхоз? Они же в листовках своих всегда агитировали против советской коллективизации… Никогда бы они не дали украинскому мужику земли… А пока, на период военного времени, им очень удобно было сохранить колхозную форму, как и раньше. Только все произведенное нами попадало не в колхозные амбары, а в Германию»[6]. Это публикация военного 1943-го, до главного постулата «Районных будней» — «Не для упрощения лишь хлебозаготовок создали мы колхозы, а для самих крестьян…» — еще девять лет, а «Фронтовой привет» стоит на середине пути.
— Какое отношение эта повесть имеет к вашему положению о личной смелости подзащитного?
А такое, что победу одержал Сталин — и делиться ею он не имел ни малейшего желания. Наши еще пробивались Восточной Пруссией, когда на восток пошли первые эшелоны — с сорванными погонами, в них-то и были Солженицын, и Копелев, и тысячи других, а потом пошла — сразу за Урал! — волна репатриированных: Верховный предостерегал от вольнодумств Колымою. И тогда многое понималось четче, совсем не так, как сегодня. Повесть «С фронтовым приветом», предложенная издательству в Киеве, понималась буквально так (перевод только исказит ярость рецензента):
«Писанина т. Овечкина явище, що лежiть по-за межами художньоi лiтератури. Це наскризь шкiдлива (вредная) и ворожа (вражеская) писанина, незалежно вiд намiрiв автора. Вона шiдляга заборонi (запрещению) i не може бути надрукована (напечатана)…»
Жена Радова, Софья Петровна, смеясь, вспоминала при Овечкине, что в это самое время он купал сыновей… в чемодане. Житье демобилизованного капитана в Киеве было нищенским: делал саночки и продавал на базаре, продал пайковую водку, чтобы сварить борща детям и отнести передачу в больницу опасно больной жене. Но ни слова в тексте повести не убрал, не изменил!..
— Ясно. Третья ваша «смелость» — конечно, «Районные будни»?
Нет. Существует книга… Двадцать два года — с 1946 по 1968 год — создавался уникальный «Роман в письмах», столь редкий в наш телефонный век. Переписка Твардовского и Овечкина! Для Валентина Владимировича «Трифоныч» несомненно был главным человеком, для Твардовского курский и ташкентский адресат — главным корреспондентом.
Роман в письмах? Кто помнит сарказм Твардовского, его иронию по поводу «эпистолярного жанра», не рискнет без оглядки так красиво именовать терпкую, всегда точную и деловую переписку двух твердых, чутких к фальши, насмешливых людей, у которых — при всей оторванности общения — всегда присутствовал некто третий. Им была литература: дело их, и страсть, и кислород, и смысл жизни, и неприятие лжи.
Этот третий заставляет Твардовского писать жесткие, нелицеприятные слова о драмах Овечкина (я, пишущий это, намеренно умалчиваю об этой всегдашней склонности…), но та же рука вовсе не из любезности шлет Овечкину радостные слова: «Вы — человек такой редкий среди литераторов — стоите у самой жизни с Вашим чутким ухом и зорким глазом, взыскательным умом и добрым сердцем!» Что говорить про Овечкина… Для него ниточка к «Трифонычу» и в России, и в Средней Азии была дороже, чем отрезанной роте — телефонный проводок. Членство в редколлегии «Нового мира» многие годы давало чувство причастности к общественным сдвигам времени. А из-за натуры и работы Овечкина сам талант огромного поэта напрямую столкнулся с сельскими буднями, с реальностями многострадальной деревни.
У романа своя фабула, синусоида: от живого, горячего начала («Работа безусловно интересная, ценная. Будем печатать», — весь сказ о «Районных буднях»!) до жизненного праздника, поездки вдвоем на Смоленщину, когда время гонит кислород, все полны надежд, Никита Сергеевич полон сил и решительности… А потом — снятие Твардовского (первое, в 1954 г.) как сигнал, что Хрущев отнюдь не прост, не однозначен… И превращение — с краешка 50-х — «Нового мира» в журнал небывалой литературы, в орган преображения общества. В муках и поражениях, каждой книжкой обдирая бока, пролеживая в цензурах по три-четыре месяца, «Новый мир» опережал время — и спасал нашу с вами честь. Все это в переписке — до печальных прощальных писем, до телеграммы сына: «Сегодня 27 (января, 1968 г.) скоропостижно скончался Валентин Владимирович Овечкин».
Но вот что заметят потом, после: Твардовскому плохо — и просьбы приехать «хоть душу отвести, а то очень уж тяжко» (это когда снимали в первый раз), Твардовскому скверно на душе — и он срывает зло, язвит, насмешничает, ёрничает, словно вымещает на надежном приятеле и боль от травли, и предчувствие конца.
«Мне очень трудно, — письмо в Ташкент 22 марта 1966 г., — исчерпывающим образом отвечать на твои очень хорошие письма, носящие все же характер подробного вопросника к имеющему быть отчету о проделанной журналом работе за определенный период. Твой интерес понятен и ценен для нас, но это слишком большая нагрузка — всю нашу каждодневную «круговерть — то ли жизнь, то ли смерть» представить всякий раз в связанном виде…»
После такого — что? — горшок об горшок? Да и за что? И кому — подранку, инфарктнику, изгою? Нет! В том и штука, что — нет, просто тому, ровно, давно и неутомимо идущему, которому хоть матюки шли — все топает, хоть проколи его издевкой — оглянется и идет. Тошно, сил больше нет! Пишешь и пишешь, а оно все так же, и злость твоя незаметным образом перекидывается на своего, твердящего со святостью провинциала все одно и то же, одно и то же.
«По своим бьешь». И не больше. Хоть бы обложил издалека…
Не знаю, как назвать этот род смелости (выдержкой? снисходительностью? мужеством?), когда ты для своих должен служить и в час жалобы, и в слабый момент отчаянья, когда все уже трын-трава, и моральные тормоза отказывают. Люди, человеки… Да, но талантливые какие! Ведь «архангельского мужика» буквально из ничего, из озонного воздуха соткать и пустить его по перекресткам перестройки — что это вам, баран начхал? Купцов и кавалеристов выдумать — легко ли? Да и пьеска. «Говори», мол, а говорить-то давно не умеем, или поклоны бьем, или желчью, кислотой… А направляющий на то и направляющий, чтобы было на ком сорвать отчаянье, безнадёгу и азарт.
— Э-эй, вы там, куда вас черти несут, выслуживаетесь все. Да свалитесь же в холодок, вы нас дразните, мучите, что ли, э-эй…
Учитель! Стой, вон дерево, тень, всю душу вымотало…
«Учитель! Перед именем твоим…»
Ноябрь 1988 г.
Ю.Черниченко
Рассказы и очерки
Глубокая борозда
Обмерили новоселы наскоро шагами хозяйство свое скудное, перемерили и новую, отмеренную им землю. Словно ожил муравейник в лощине на берегу Серебрянки. С утра до ночи трудятся новоселы, устраивают свое жилье.
Дружно работают, один другому помогают.
Бревно за бревном, вырастают домишки новоселов — курники против огромных домин богатых соседей с хуторов Боголюбского и Сердюковского.
По вечерам лощина оглашается задорными комсомольскими песнями павловской молодежи. До полночи звучат песни, не дают старикам уснуть. А у соседей — тихо. Угрюмо молчат старые хутора, как будто притаились, готовясь наброситься на незваных гостей. И молодежь с хуторов к новоселам не ходит, при встрече поглядывает косо, хмуро.
6
Газета 51-й армии «Сын Отечества», 23. IX. 1943 г.