Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 112 из 116



Не имея врожденных полководческих талантов для крупной самостоятельной работы в армии, Петренко, однако, смог, переламывая характер и изгоняя из головы и сердца все лишнее на время войны, сделать себя неплохим исполнителем чужих больших вдохновенных замыслов — дисциплинированным, неутомимым в наведении порядка и организованности, тактически грамотным командиром подразделения. Когда родина призвала его под ружье, Петренко стал настоящим солдатом, способным на длительное напряжение, на самопожертвование, на подвиги и на будничный, скучный, тяжелый труд фронтовика. Что еще требовалось от бывшего агронома, человека живой, благородной, мирной профессии? Пожалуй, больше ничего…

5

Была еще ночь, похожая на ночь у села Липицы. Посвечивали ракеты. Строчки трассирующих пуль расшивали темное небо цветистыми узорами. Высоко над землей гудели ночные дальние бомбардировщики, отправляющиеся в первый рейс. Квакали лягушки в болоте. Пели соловьи на опушке сосновой рощицы.

Но в этот раз Петренко не готовился к атаке. Наступление временно приостановилось. Уже три дня солдаты строили оборону в холмистой, изрезанной глубокими оврагами, похожей на Донбасс с его перелесками и балками местности. Долбили каменистый грунт, рубили сосны в рощах на перекрытия блиндажей, стирали белье в прозрачных ручьях на дне оврагов, мылись, брились, ругали немцев за внезапные огневые налеты, любовались синеющими вдали Карпатами. Кубанцы и терцы говорили, что Карпаты похожи на Кавказские горы, уральцам они напоминали Уральский хребет, а сибирякам — Хамар-Дабан у Байкала.

Сзади подходили колонны машин со снарядами, горновьючным снаряжением, продовольствием и свежими войсками…

Спивак и Петренко лежали на бруствере окопа, глядя на запад, где над горизонтом еще блестела узенькая светлая полоска. На фронте бойцы всегда смотрят на запад. Это стало привычкой. Там города и села, ожидающие освобождения. Там противник, за которым надо безотрывно наблюдать. Там, на западе, долго горят в небе по вечерам зори и отражения далеких пожаров…

Петренко много говорил в эту ночь и был в каком-то приподнятом настроении, вызывавшем смутную тревогу у Спивака. На войне люди делаются немного суеверными и иногда, даже против воли, стыдясь признаться в этом самому себе, придают значение предчувствиям и приметам. Может быть, Петренко очень устал за день, не ел с утра и стакан водки за ужином охмелил его, а может быть, не много осталось у него таких ночей.

Спиваку накануне снилось: брел он по дороге, заваленной убитыми лошадьми и трупами людей, один, как отставший от маршевой роты боец, присаживался отдохнуть на снарядных ящиках, закуривал и все удивлялся тишине и безлюдью на дороге, где, судя по догоравшим обломкам повозок и машин, всего лишь несколько минут назад кипел жаркий бой.

— Я не мужик, Павло Григорьевич, — говорил Петренко. — Хотя и люблю я степь, крестьянский труд, природу, но все-таки не мужик. Я с удовольствием слушаю шум большого завода и машин. Как музыку слушаю. В тракторной бригаде у нас, бывало, как начнут трактористы утром запускать моторы, как загудят они все разом, — земля дрожит под ними, и у меня все внутри дрожит. Сто раз слышал, а — волнует. Мне приходилось быть в Донбассе до войны, когда он грохотал железом и дымил всеми трубами. Чудесное зрелище!.. Я смотрю на завод и думаю: как он роднит людей. У старого рабочего, проработавшего лет тридцать на производстве, — в чем душа? В своем цехе, в мартене, в шахте. А у крестьянина раньше в чем была душа? В своем амбаре, в своем свинячьем катухе, в своей усадьбе, огороженной канавой, да еще и колючей проволокой. Я ненавижу, Павло Григорьевич, мужицкую конуру. Мы неплохо жили до революции. Было хозяйство, земля, лошади. А что с нашей семьей сделала жадность? Ты же знаешь нас. За что брат Петро в Сибири погиб? Помнишь, как он в зятья к кулаку Дуднику приставал?

— Ну как же, Марфу сватал. Ту, кривую, припадочную.



— Кривую, припадочную, полоумную, да еще и глухую. Как бы он с нею жил — не знаю, все равно бы с тоски удавился. Дом у Дудника был кирпичный и пять пар волов, а наследников, кроме Марфы, никого. Из-за дома, из-за волов и Андрея Бабича убил, соперника своего. Подрались, хватил его лопатой по голове, — у того и череп пополам. Как угнали в Сибирь в двенадцатом году, так ни одного письма не получили от него. А Степана, старшего брата, мужики при дележе земли изувечили. А отец ряженки объелся на базаре, богу душу отдал.

За что нас дразнили по-уличному «Ряженки»? Меня до самой женитьбы звали Микола Ряженка. Повез отец в Полтаву на базар молоко и колбасы свиные продавать в девятнадцатом году, а там кто-то крикнул: «Облава! Продукты реквизируют!» — так он, чтобы не пропадало добро, десять кувшинов ряженки выпил и с полпуда колбасы съел. За город выехал — и кончился в бричке. Соседи привезли домой мертвого. Мать причитала над ним: «Ой, Илья, Илья, що ж ты наробыв! Та в тебе ж диты, та в тебе ж маленьки. Та кто ж теперь нашу худобу нагодуе, кто же нам ту земельку засие!» Земелька… Тебя, Павло Григорьевич, не учил отец, как по-хозяйски землю пахать, чтобы хоть на плуг на чужое заходило? Не переставлял ночью колышки на межах?

— У нас, слава богу, нечего было пахать, да и нечем.

— Ну, у нас было… Не только то конура, где жабы под лавками сидят и мокрицы по стенам ползают. И хоромы — конура. Помнишь хутор Бойченко, пять дворов, на полтавском шляху? Красивый такой хуторок, дома под железом, в тополях, каменные ограды, сады перед домами. Если, бывало, едешь зимой да захватит метель в дороге, — на Бойченко не заезжай. Столько комнат в домах, что не достучишься, где они там у черта спят, хоть ругайся, хоть кричи, хоть плачь — ни одна собака не пустит заночевать, ложись посреди улицы и замерзай… Все равно конура! Если бы не коллективизация, кем бы я был, Павло Григорьевич? Что бы получилось из моего комсомольства при собственном хозяйстве? Сам себе агроном? Закопался бы в нем, как жук в навозе, забыл бы, зачем и вступал в комсомол. Не было разве у нас в деревнях в те годы таких шкурников, что выгоняли из партии при чистке как кулаков? Дорвался до земли, год уродило, два уродило, на скотину повезло, разгорелась жадность, начал у вдов землю приарендовывать, батраков, под видом родственников, нанимать. Так бы, может, и я не ряженкой, так Соловками кончил, если бы лет на десять, на пятнадцать оттянули коллективизацию…

— Чем дальше отходим мы от тридцатых годов, — продолжал после долгой паузы Петренко, — тем виднее становится, на какую гору поднялись мы, создав колхозы. Как здорово пошли дела у нас! Расшевелили мужика, вытащили его из конуры. Какие таланты открылись в народе! Сколько хороших людей спасли от уродства!..

В эту ночь больше говорил Петренко, а Спивак слушал.

— Напиши, Павло Григорьевич, так. За коммунизм люди в пятом году погибали, в семнадцатом году за него на смерть шли. И сейчас эта кровь, что льется, — за коммунизм… Мы всю Украину прошли, но колхозов не видели. При нас они не успевают возродиться. Мы гости недолгие. Еще пожары в селе не потушены, а нам уже приказ: «Приготовиться к выступлению!..» Идем дальше. Но люди нас спрашивают: «Как будем начинать жить? Опять колхозом или как?» И мы отвечаем: «Да, колхозом. Будет опять советская власть, будут колхозы, МТС, будете на собраниях выступать, детей в университетах учить, стахановцы будут в Москву ездить — все будет опять, как до войны». Говорим так и идем дальше на запад. А остальное — ваше, друзья, дело. Наше дело — освободить людей и сказать им: «Будет!» — а вы создавайте ее поскорее, советскую жизнь…

…Тишина на передовой стояла необычная. Ни одной ракеты с немецкой стороны, ни одной пулеметной очереди. Долго лежали Спивак и Петренко на прохладной рыхлой земле, выброшенной из свежего окопа. Укрываться за бруствер было незачем: ни одна пуля не свистнула над их головами, будто не на фронте, не на передовой лежали они, а дома, в поле, на охотничьем привале или на отдыхе после работы в колхозной бригаде. Так было тихо вокруг, словно немцы под покровом ночи совсем ушли со своих позиций, занимаемых днем, куда-то дальше, к горам. Но нет, не ушли они. Боевое охранение батальона, выдвинутое на полкилометра, сообщало по телефону, что ясно слышит перед собою в окопах, метрах в ста, немецкую речь, стук котелков, песни и пиликанье губных гармошек.