Страница 105 из 116
Телефонист в наушниках сидел у раскрытого окна и, скатывая из хлеба шарики, бросал их скворцам, разгуливающим на земле под яблоней.
Когда последний командир роты вышел из комнаты, Крапивка, задумчивый и грустный, сложил бумаги в сумку, взял гитару, тронул струны.
Петренко лежал на спине с открытыми глазами, закинув руки за голову. Когда он хотел спать, шум ему не мешал.
Крапивка, настроив гитару, откашлялся, тихо запел немного хрипловатым, но гибким, приятным, выразительным баритоном:
Спивак подсел на кровать к Петренко, свернул и закурил папиросу.
— Разумовского мы хотели на младшего лейтенанта аттестовать, — глухо сказал Петренко. — Способный был командир… Семьям надо написать сегодня, пока стоим.
— О Разумовском некому сообщать, — сказал Спивак. — У него никого нет родных.
И он рассказал Петренко о том, как Разумовский боялся дожить до конца войны, когда скажут — нельзя больше бить гитлеровцев.
— Архипова жалко, бронебойщика. Кому партбилет Архипова отдать? Где парторг? Кто видел Родионова? А, он пошел на речку, стиркой занимается. Вот еще кому не повезло сегодня. Слышал, как его ведром с патокой накрыло? Тоже прямое попадание. Может быть, ты возьмешь, передашь Костромину?
Петренко потянулся рукой к табуретке, на которой, прикрытые газетой, лежали медали: «За оборону Сталинграда» — Болотникова и «За отвагу» — Максименко, орден Красного Знамени Михайлюка и партбилет Архипова.
Спивак взял партбилет — склеенная засохшей кровью обложка не раскрывалась, — положил в карман гимнастерки.
— А Максименко ты помнишь? Из старых бойцов был… Тяжелый день сегодня, Павло Григорьевич, хороших ребят потеряли.
пел писарь, склонив голову к грифу гитары, закрыв глаза и покачиваясь в такт песне.
Крапивка не играл сегодня залихватских любимых своих «Ехали цыгане» и «Ветер с поля»: он похоронил утром, там же, в братской могиле на площади, в числе одиннадцати, лучшего своего друга, земляка-кубанца, старшину пятой роты Максима Бачурина, с которым почти три года топтал вместе фронтовые дороги и был неразлучен в дни отдыха, когда случалось стоять в тылу, принимая и обучая пополнение.
Бачурин был хороший баянист, Крапивка играл на гитаре и пел; оба они, видные, бравые сержанты, пользовались большим успехом у солдаток в селах.
Погиб Бачурин во время атаки танков на пятую роту от разрывной пули крупнокалиберного пулемета, попавшей ему в грудь. Крапивка своими руками опустил товарища в могилу и бросил первую горсть земли…
Тоска о погибшем друге не помешала ему, однако, включить Бачурина и еще двух убитых в строевую записку, продлить им на день жизнь по интендантским документам, получить причитающуюся им порцию вина и выпить лишнего перед обедом, на помин их души. Может быть, поэтому пальцы батальонного писаря не совсем верно перебирали лады гитары, он фальшивил в аккомпанементе, но голосу его некоторая хрипота и надтреснутость придавали особую теплоту и грусть, берущие за сердце.
— Я думаю, Микола, — сказал Спивак, — вот тут нервы у нас притупились. Нельзя иначе. Фронт, бои, смерть видим на каждом шагу. Сегодня одиннадцать похоронили. Завтра их забудем. Новые бои, новые потери. Но когда-нибудь, Микола, вспомним до последнего человека всех, кто рядом с нами падал и больше не вставал…
Крапивка умолк, окончив песню, побренчал минуту в раздумье струнами, подтянул опустившийся басок, взял аккорд и начал другую, любимую комбата и капитана Спивака:
Петренко закрыл глаза.
В дверь тихо просунулся из хозяйской комнаты связной Завалишин, большой любитель музыки и сам неплохой певец, постоял минуту у порога, поглядел на комбата и капитана — не помешает ли? — шагнул в глубину комнаты, подсел на лавку к Крапивке и мягко, с припева, включился в песню.
Крапивка сошел на втόру, уступив ему первый голос:
У Завалишина был негромкий, но чистый и очень просторный тенор. Он свободно, не напрягаясь, брал самые высокие ноты и владел голосом, как и Крапивка, с большим чувством.
Спивак сидел, опустив голову. На хозяйской половине утихли шум и разговоры. Бойцы столпились у открытой двери.
выводили два хорошо спевшихся сильных голоса, один — чуть хрипловатый, простуженный и пропитый, другой — чистый, звенящий, тоскующий.
Грустная песня захватила всех. К раскрытому окну, возле которого сидел телефонист в наушниках, подошли со двора женщины — молодая хозяйка с соседкой. Два бойца переглянулись и сели на пороге, приготовившись слушать неожиданный самодеятельный концерт до конца. У старухи что-то в печи кипело, но и ее тянуло послушать песню. Махнув рукой на шипящий чугун, словно это было живое существо, способное понять ее жест «подожди», она стала позади солдат.
Дед внес со двора охапку сухого бурьяна, с шумом бросил его на пол у печи, — все зашикали на него. Удивленно обернувшись, он прислушался, заглянул через головы солдат в переднюю комнату, на цыпочках подошел к двери и остановился рядом со старухой.
Лицо лежавшего неподвижно на кровати Петренко исказилось вдруг внутренней болью. Он приподнялся на локте, крикнул свирепо:
— Отставить! Тоже мне — нашли время! Почему без разрешения входишь, Завалишин? Распелся тут — курский соловей! А ты, Крапивка, чего празднуешь? Строевую отнес? Что в четвертую часть требовали — написал? Где наградные?
Спивак кинул удивленный взгляд на Петренко.
Песня оборвалась. Завалишин, забыв на лавке пилотку, юркнул из комнаты. Женщины отошли от окна. Бойцы, сидевшие на пороге, живо встали и вышли, прикрыв за собой дверь. Крапивка, вздохнув, повесил гитару, присел к столу.
— Все отнес, товарищ старший лейтенант. Одна маленькая бумажка осталась — о трофеях.
— Почему не сделал? Сказано — к шестнадцати ноль-ноль. Напоминать надо? А потом опять запишут какому-нибудь черту Соловьеву, как танки?
Спивак поглядел еще на Петренко и понял его. Вспомнилось ему, как лежали они зимою на командном пункте полка у реки Миус, в полуразбитой снарядами железнодорожной будке. Полк выдерживал тяжелые бои. Оставалось меньше сотни штыков. Высота, за которую дрались они, десять раз в день переходила из рук в руки. Не было метра земли на этой горе, не усеянной осколками снарядов и мин. Дорого обходилась она полку: лучших бойцов и командиров положили они там. Все страшно устали от беспрерывных боев, бессонницы и холода, обовшивели, не было табаку, не получали по нескольку дней и хлеба.
И вот как-то ночью радист на КП поймал хорошую музыку. В храп изможденных людей, сидевших на полу — лежать не хватало места, — влились тихие, нежные далекие звуки: скрипка и фортепьяно. Все проснулись и зашевелились. Радист настроил приемник, звуки росли, крепли, очищались от посторонних шумов. Так внятно стало слышно поющую скрипку и тихий перезвон струн фортепьяно, будто музыканты играли где-то близко, рядом, и слушатели сидели не на заплеванном полу будки — единственного их убежища от холода, куда люди приходили на короткое время из рот обогреться, — а в концертном зале в большом, освещенном огнями, не знающем воздушных тревог и бомбежек городе. Несколько минут они слушали музыку как зачарованные. Потом кто-то вздохнул, кто-то сказал: «Хорошая мелодия», кто-то натянул глубже шапку на уши. И вдруг со всех сторон закричали на радиста: «Замолчи!», «Отставить!», «Не до музыки!..»