Страница 103 из 116
Еще в одном месте послушал Спивак беседу нового агитатора с бойцами — в роте лейтенанта Белова. Речь шла о том, что происходит сейчас в Сталинграде и каким будет восстановленный из пепла этот город после войны. Говорил командир отделения, сержант Фомин, участник обороны Сталинграда, родом сибиряк.
— Не знаю, — говорил он, — не был я там после сорок второго года, не видел, что там делается. А хотелось бы посмотреть. Думаю я, что это будет особенный город. Из всех городов город… Есть, товарищи, в Советском Союзе озеро, у нас в Сибири называют его морем — Байкал. Это такое озеро, когда плывешь на лодке, окурок кинуть в воду неловко — до того оно чистое и красивое. На тридцать метров у берегов все камешки и ракушки на дне видно. Так вот, кажется мне, что и в Сталинграде сейчас самый беспечный человек не посмеет плюнуть на тротуар. Там вся земля нашей кровью омыта. Там на каждом шагу будут памятники стоять: «Здесь сражались насмерть гвардейцы такие-то», «Здесь оборонялись трое против роты, пока глаза их видели мушку и руки держали пулемет». В Сталинград не все мы пришли хорошими бойцами и людьми. Но кто остался жив и пошел оттуда дальше воевать — с другой душой пошел, другим стал человеком…
— Разрешите вопрос, товарищ сержант, — сказал с легкой усмешкой, приподнимаясь ка локте, один боец, слушавший все время Фомина с полузакрытыми глазами. — Можно?.. Я не был там, не имею чести носить медаль такую, как у вас, — очень жалею, — но литературу о сталинградской обороне читал. Спорить не приходится: сражались там действительно геройски, но мне кажется, товарищ сержант, вы немножко преувеличиваете насчет нашего перерождения. Как это понять: после Сталинграда мы стали другими людьми? Какими же другими — советскими, что ли? А раньше были — не советскими? Тут у вас какая-то неувязочка получается, товарищ сержант. Не совсем для меня ясно это место, простите за поправку.
— Не ясно? — повернулся Фомин в сторону прервавшего его речь бойца. — Постараюсь объяснить, товарищ Карженевский. Я не говорю о перерождении. Просто пообчистились маленько: кой-чего добавилось в нас хорошего, а кой-чего отбавилось ненужного… Ты как считаешь себя, Карженевский, — советский ты человек? — спросил Фомин бойца в упор, развивая мысль, пришедшую ему в голову, видимо, в ходе беседы.
— Со стороны виднее, — пожал плечами с той же усмешкой боец. — Двадцать четыре года при советской власти жил. Отец красный партизан был, брат погиб в восемнадцатом…
— Хорошо, понятно, советский, значит? И я думаю, что ты не кулак и не фабрикант бывший, хотя и такие еще встречаются… В армии давно? Как освободили Винницу? Недавно, значит. В запасном, вероятно, был сначала, да? Месяца два на передовой? Вот ты еще нашу закалку не прошел. Что ты сегодня, Карженевский, сделал, когда танк на нас повернул? В окоп лег. Я же тебе кричал: «Карженевский, гранату!» Были гранаты? Были. На артиллеристов понадеялся или сдрейфил? Ты видел, куда танк идет? Прямо на Михайлюка и Попова. Почему не встал? Ты крайний был, мог остановить танк. Из-за тебя они погибли. Видишь, какое дело получилось. А считаешь себя советским человеком! А в Сталинграде у нас этого не было, Карженевский. Гвардейский закон — умирай, но товарища выручай. Там мы за все кровью расплатились. За всю подлость, что осталась еще в таких людях, как ты.
К этим словам сержанта Фомина Спиваку почти нечего было добавить — так много было в них общего с тем, что он сам пережил и перечувствовал на фронте и о чем особенно часто стал думать в последнее время, когда в воздухе ощутимо повеяло близостью конца войны. Слушая Фомина с хорошим теплым чувством к молодому сержанту, смелому в мыслях (Фомин, когда подошел капитан, лишь встал с земли, откозырял ему, а потом, продолжая говорить, даже не поглядывал на него), наблюдая, как внимательно, не сводя глаз с Фомина, слушают солдаты его взволнованную речь, Спивак подумал про себя: «Неплохих, кажется, агитаторов назначил я сегодня. Жили бы только долго…»
Не прерывая Фомина, дождавшись, пока он кончил, Спивак сказал:
— Я тоже думаю, что это будет особенный город, Сталинград. Когда он отстроится и заселится заново, вероятно, в нем и всяких жуликов, шкурников, блатмейстеров меньше будет, чем в других местах. Но пожалуй, этого сору теперь везде уменьшится… Это и Карженевский поймет, как люди перерождаются на войне, — помолчав с минуту, обернулся Спивак к бойцу, которого Фомин уличил в трусости. — А? Как, Карженевский?
Боец молчал. Усмешка сошла с его губ. Трудно было разобрать по его чуть побледневшему лицу и опущенным глазам, что он думает и что за человек он, надевший, как и многие миллионы людей, пилотку с красной звездочкой и солдатскую гимнастерку.
— Поймешь?
— Это с ним, товарищ капитан, не впервые, — угрюмо сказал сидевший рядом с Карженевским боец. — Давеча, когда за тот хутор бились, послали его за патронами — полдня ходил. Говорит, не нашел патронный пункт, а брешет — отлежался, должно быть, где-то в окопе.
Солдаты зашумели:
— Со мной в боевое охранение ходил, я ему говорю: бери гранат побольше, а он говорит: «До гранат дел не дойдет, в случае чего, предупредим выстрелом и — назад. Так, говорит, в уставе написано». Здорово читает уставы! Пальнул — и назад!
— А мне говорил: «Дурак ты, Мухин, больше всех тебе надо? Зачем вызвался в разведку? Мало нас тут по приказу заставляют в огонь лезть, так еще и добровольно напрашиваешься».
— С ним у нас, товарищ капитан, никто не хочет на пару хлеб получать — миллиметрами буханку меряет.
— Только и горазд по хатам шастать. Давеча в хуторе у хозяйки, где стояли, простыню порвал на портянки. Тянет, не спрашиваясь, как фриц.
— Кабы и храбрости столько, как нахальства.
— Поймет, — сказал Спивак. — До Берлина Карженевский может еще дважды Героем Советского Союза стать. Но… только до Берлина. Война кончится — тогда все. Таким, значит, и домой вернется. А может, и не вернется совсем, — неожиданным оборотом, жестким, чужим голосом закончил Спивак. — Сегодня весь батальон дрался хорошо. Человек десять к награде представляем. Об одном только Карженевском слышу, что подгадил. Если будет и дальше так воевать — в военный трибунал попадет. Одним шкурником на после войны меньше останется…
Еле держась на ногах от усталости после бессонной ночи — не первой уже со дня возвращения в полк — и от боли в распухшей коленке, Спивак все же собрал еще на час всех агитаторов в пятой роте — на середине расположения батальона. Здесь, не отходя далеко от бойцов, рассадив их за рвом в кустах цветущего терна, густо облепленных пчелами и осами, — чтобы отмахивались почаще и не дремали, — Спивак сообщил агитаторам принятые полковой рацией последние сводки Совинформбюро и сделал обзор международной обстановки.
Говоря о ближайших задачах батальона и полка, Спивак передал агитаторам то, что сам слышал в политотделе дивизии и на совещании у командира полка: что выполнение боевых приказов будет и впредь считаться отличным только в том случае, если они будут не просто изгонять фашистов из населенных пунктов, а окружать и уничтожать.
Вытащив из полевой сумки и из-за голенища десятка три книжек, Спивак дал их всем по одной, по две. Литературу он получил в политотделе. Это были главы из нового романа Шолохова, очерки Гроссмана, статьи Эренбурга. Ночью он не стал раздавать книжки, потому что хотел сначала присмотреться к новым агитаторам: может быть, некоторым ни Шолохов, ни Эренбург не помогут. Кроме художественной литературы, он роздал брошюры по тактике войск в условиях горного театра военных действий, предусмотрительно купленные им в Полтаве.
— Вот это берегите, скоро понадобится. Будем учиться на козьих тропках воевать.
Как всегда на таких совещаниях, Спивак отвел после всего двадцать минут на вопросы. Это была его любимая форма разговора с агитаторами и бойцами: ответы на всевозможные вопросы. По ним он узнавал, что больше всего волнует сегодня людей. Иногда после одного неожиданного вопроса завязывалась новая беседа на другую тему, более, оказывается, важную сейчас, чем та, к которой он готовился, идя в батальон.