Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 9



Дед Тимофей поднялся на подушках выше, попросил:

— Открой окно.

— Открыто.

— И дверь.

Алексей отворил окна и двери, впуская в дом мягкое рокотание озерной воды и свежесть ее.

Деду стало легче. Он прикрыл глаза и, задремывая, проговорил:

— Шумит… Шумит…

Алексей потушил свет, посидел недолго во тьме и вышел во двор, в сад. Шумело озеро. Молодые голоса звенели вдали, возле клуба. Набирала силу осенняя ночь… Зрели звезды, тяжеля и пригибая небесные ветви. И казалось, уже на земных ветвях пылали плоды холодного мироздания: голубая Вега, Денеб, Альтаир и лучистая золотая Капелла, словно спелая груша.

А груш земных уже миновала пора. Лишь под старой «зиминкой» можно было сыскать сладкий плод и смаковать его, вспоминая август. Но лишь давний. В нынешний и прошлый август Алексею не пришлось побывать здесь. И отаву дед Тимофей косил один. Хотя любил Алексей эту пору на исходе лета. Но вот не пришлось.

В детстве дербеневское лето разворачивалось, словно волшебный плат, даря в свой черед жданные радости: щавель, «китушки», сладкий горох, сенокос, землянику, первый мед, вишню, яблоки, потом арбузята — день за днем.

Теперь пришла иная пора. Алексей прилетал, окунался в дербеневские живые воды и мчал прочь.

И в ночи в пустом осеннем саду пришла мысль, которая какой уже день пугливым ночным зверьком просилась в душу: остаться на хуторе.

Остаться на хуторе и жить. Работать в школе, рядом с дедом Тимофеем. Дом, сад, огород, Дербень-озеро, тихие поля, небо — чего еще надо?

Какая Франция? Италия?.. Зачем? Ради чего такое долгое расставание? Уйти от родных полей, чтобы жить среди чужих одиноко. Уйти от своих людей… Тосковать по родине. Но ради чего? Докторская диссертация? Господи, разве может оплатить она утерянные годы?

И стала видеться Алексею собственная жизнь словно со стороны. Мало в ней было завидного. Университетская суета… Ленинград… вечная зябкость и сырость, ни солнышка, ни зелени, а камень и камень. Камень улиц и камень домов и низкое серое небо — не в радость. И все чьи-то рукописи, бумаги, чужие мысли и письма, страницы и страницы. День за днем они перед глазами, при свете лампы, среди каменных стен. И разговоры одни и те же: вчера о Хемингуэе и снежном человеке, сегодня о Маркесе и летающих тарелках, завтра о Фолкнере и экстрасенсах.

И снова рукописи, монографии, книги — чужая жизнь. А своя? А своя — утекает.

И среди суетных забот одна мысль теплым солнышком греет: вырваться в Дербень. На рыбалку, на косьбу, на яблоки, на грибы, искупаться, гусиной лапши похлебать — «ушничка», в саду, в огороде покопаться — словом, глотнуть взахлеб дербеневского, чтобы закружилась голова.

Вырывался, глотал и уезжал снова.

Вот уже стукнуло двадцать пять. Еще три года долой — будет двадцать восемь. Полжизни прочь. А что в них светлого — лишь Дербень. И потом будет до веку одно: лекции, университет… Университет, лекции. Стены библиотеки, университета, домашние — и весь мир. Хотя есть иное, счастливое…

Возможность иного житья теперь ясно виделась Алексею: Дербень, школа, учительство, как у деда Тимофея. Он прав. Дед счастлив в жизни. Многие годы отняты: войной, злыми годами, но он в жизни счастлив. Он, сколько мог, жил на родной земле, под своим небом. И ни одна из радостей не минула его.

Алексей вернулся в дом. Там было темно и тихо, дед спал. Алексей же заснуть не мог. Он ушел к озеру, сел на мостках. Вода дышала в лицо свежестью. Что-то прошумело в камышах, а потом — хлопанье крыл, возня. Охотилась крыса или хохуля. Затем стихло. И снова легла тишина.

Высокий небесный огонь и светлый дым его опускались вниз, на дербеневские воды и землю. Теперь мирозданье лежало вокруг, с ветром его, долгим временем, мудрым молчанием.



А потом, дома, в постели, Алексей думал о зиме: о снегах, охоте, рыбалке и лыжах. Думал о школе, о деде Тимофее, который так некстати уснул, и нельзя ему было рассказать уже теперь о понятом и решенном. Рассказать было нельзя, но можно думать о будущей счастливой жизни и радоваться ей пока одному, без деда.

А дед Тимофей этой ночью умер, во сне. Потом были похороны, поминки и все остальное.

Алексея хотели увезти, но он остался, отговорившись отпуском, усталостью — чем мог, главное утаив.

Он остался и жил один в дербеневском доме, боясь лишь того часа, когда мать и отец наконец узнают обо всем. Боялся, оттягивал и ждал той поры, пока не пришел срок. А когда он пришел, Алексей отправил письмо-отказ в министерство и университет, телеграфировал и позвонил своим. Писать не стоило. Мать с отцом все равно должны были приехать.

Всю долгую дорогу мать жаловалась, плакала, говорила и наговориться не могла, лишь возле станции притихла: не то задремала, не то задумалась. А от станции пошли, считай, родные места: Первый Березов да Второй, и новый асфальт под колесами тянулся до самой Дубовки. А миновали ее, свернули и выехали на Лебедевскую гору. Выехали и встали.

Вся округа и хутор лежали в снегу. Дербень-озеро застыло недавно и чернело среди белой зимы темным зраком с желтой опушью камыша.

— Давайте договоримся, — сказала мать, — как начнем разговор. А то все вместе да вразнобой…

— Думаю, письмом надо начать. Письмо я возьму и прочитаю. — Олег достал из кармана конверт, развернул листок и стал читать, словно декламируя: — «Ты не можешь вообразить, брат, до какой степени полон я ожиданием. Я тороплю время: вперед и вперед. Так мне хочется во Францию. Другие люди, другая земля — иной мир…»

— Да, да! — воскликнула мать. — Именно с письма! А потом отец должен… Рассудительно, спокойно, но все поставить на места: сегодня одно настроение, завтра — другое. Ты чувствуешь, как надо? — спросила она мужа.

Тот кивнул головой, завел машину.

Спустились с горы, подъехали к дому. А там, посреди двора, Алексей с Василием Андреевичем палили соломенными жгутами свинью. Обниматься и целоваться было не с руки. Алексей лишь мать чмокнул осторожно губами, отстраняясь, боясь измазать ее. А мужикам сказал:

— После будем здороваться. Давайте помогать.

И хоть помощники из приезжих получились не больно ухватистые, но дело пошло веселей. Еще дотемна обрезали сало и засолили, разделали тушу и подвесили ее в сарае. А в доме мать готовила из свежатины обед ли, ужин — в общем, еду.

Василий Андреевич к столу не пошел. Он понимал, что гости приехали не зря.

Сели за стол вчетвером. Дымилось пахучим паром горячее хлебово с печенкой, другим осердьем, луковой и чесночной остротой. Мужики хлебали до пота, молчком. Мать глядела на Алексея, он казался ей похудевшим и каким-то измученным, старообразным — с Олегом не сравнить. Она глядела, глядела, и, наконец, не выдержала, спросила с натянутой усмешкой:

— Ты мясо продавать будешь?

— Сами поедим, — мирно ответил Алексей. — Зима длинная. У меня там пять гусей висит. Не видала? Завтра лапши свари, с гусятинкой. Олег такого не ел.

Мужчины ели и насытиться не могли свежим хлебовом: тарелку, другую. Лишь матери было не до еды. Она поднялась, у окна пригорюнилась. Алексей оставил еду, подошел к ней и обнял.

— Ну чего, мама?.. Чего?..

Все было у матери продумано и готово: слова, доводы — все до мелочи. Но лишь обнял ее сынок, младшенький, непутевый, лишь приголубил — и разом вылетело из головы все. И она, заплакав по-бабьи, распустила себя, запричитала:

— Алешенька… Сынок… Ну чего ты надумал? Ты с ума сошел, Алеша… — Она целовала его, гладила голову, плечи и торопилась, глотая слова и слезы, высказать все. — Алеша… Мы понимаем… Смерть деда Тимофея, а потом ты здесь один. Зачем мы тебя оставили?.. Не прощу… Ты был один. Одиночество — мы все понимаем. Вот отец, вот Олег приехали. Разве мы тебе плохого желаем, Алешенька? Не порти себе жизнь. Бери эту девочку, слова не скажем, мы ее будем любить. Она будет с нами ждать тебя… Но, Алеша, не отказывайся… Слушай нас, слушай мать свою, и все будет хорошо. Ты никогда, слышишь, никогда ни о чем не пожалеешь… Уедем. Уедем отсюда… Алеша…