Страница 51 из 123
Финал романа, сообщающий о крахе любви героев, прямо отсылает к любимому тропу апологетов монтажа 1920-х годов — резкому повороту изображения на 90 градусов[510]}:
Запахло гарью. Потом улица легла на бок. Автомобили стекали по отвесно повисшей стене, обрывая крылья и стекла об острую хвою звезд[511].
От романа в письмах Шкловского «Zoo» роман Белинкова принципиально отличался утверждением автономии художника и его критического взгляда, которая, по Белинкову, является единственно возможной позицией для создания произведения искусства (впоследствии Белинков много раз эксплицировал эту позицию в своих критических и публицистических работах). Роман «Zoo» заканчивался тем, что в условиях несчастной любви художник отказывается от автономии в пользу служения своей стране, ибо возвращение из эмиграции он понимает именно как отказ от автономии и сдачу позиций. Недаром последнее письмо в романе адресовано ВЦИКу — органу государственной власти:
Я не могу жить в Берлине.
Всем бытом, всеми навыками я связан с сегодняшней Россией. Умею работать только для нее. […]
Аля — это реализация метафоры. Я придумал женщину и любовь для книги о непонимании, о чужих людях, о чужой земле. Я хочу в Россию.
Все, что было — прошло, молодость и самоуверенность сняты с меня двенадцатью железными мостами. Я поднимаю руку и сдаюсь[512].
Композиция «Черновика чувств», если можно так выразиться, дважды полемична по отношению к «Zoo». Шкловский настаивает на тождественности героя и автора: герой на последней странице пишет за автора заявление с просьбой разрешить (им обоим?) вернуться в Россию. Белинков вставляет в середину своего романа «Малую декларацию…»: «…мы, герой этого сочинения и его автор, в этой своей Малой декларации заявляем: отныне, с этой страницы, о некоторых вопросах и действиях мнение автора и его героя утрачивают свою идентичность»[513]. В последней же фразе романа герой вновь — в воюющей стране! — осознает, что его главной, хотя и не слишком надежной опорой является не общество, а мировая культура:
Было тихо и значительно настороженно. Тучи терлись о воздух. И был ветер и дождь. И настежь распахнутые двери музея[514].
Возрождение эстетических принципов 1920-х, осуществленное Белинковым и Луговским, имело свои политические причины. По-видимому, именно в 1943-м Луговской и Белинков имели некоторые основания надеяться, что их необычные по своей эстетике для соцреалистической эпохи произведения смогут пройти цензуру. В этом году в советской печати, как показывает М. О. Чудакова, произошла кратковременная «оттепель»[515] — под влиянием этого послабления М. Зощенко завершил и даже успел частично опубликовать свою «непроходимую» в СССР при любых других условиях автобиографическую повесть «Перед восходом солнца»[516]. По-видимому, примерно тогда же, в 1943–1944 годах, Луговской включил в прозаический набросок к поэме «Город снов» строки:
…Именно сейчас жду огромного расцвета искусства. Ибо все отношения изменились, открылась новая протяженность мира, сорвались с петель старые законы…[517]
21 апреля 1943 года Илья Эренбург, выступая на вечере Семена Гудзенко, объявил о возможности пересмотра и переосмысления печально знаменитых обвинений в формализме и натурализме — неотъемлемой части советского цензурно-критического инструментария с начала 1936 года (после публикации в «Правде» 28 января 1936 года статьи «Сумбур вместо музыки»). Эренбург предположил, что стилистика, за которую руководящий орган ЦК ВКП(б) заклеймил Шостаковича, теперь станет определяющей для поэтов, которые вернутся с фронта:
В ней [в поэзии Гудзенко] есть то, что есть в музыке Шостаковича, то, что было названо в свое время (т. е. в статье «Сумбур вместо музыки». — И.К.) смесью формализма с натурализмом, что является смесью барокко с реализмом…[518]
«Смесь барокко с реализмом», по мнению Эренбурга, — это стиль, который будет органически продолжать традицию советского искусства, деформированную в результате «борьбы с формализмом». Само это выражение отсылает к культурной ситуации до 1936 года, когда модернизм в СССР еще не был окончательно разгромлен.
В том же 1943 году, когда Эренбург произнес свою речь, Белинков создал в Литинституте литературную группу «Необарокко»; правда, местом ее функционирования был не институт, а созданный Белинковым домашний литературоведческий семинар, который, кроме него, посещали еще семь человек, преимущественно студенты того же института. Несмотря на то что эта группа и само слово «необарокко» упоминаются во всех работах о Белинкове и в протоколах его допросов в НКВД[519], кажется, никто из исследователей не попытался пояснить, почему Белинков дал своей группе такое название. Попробую предпринять такую попытку.
Прежде всего, «барокко» в московской интеллектуальной среде на рубеже 1930–1940-х годов вообще было «словом-сигналом». Лилиана Лунгина рассказывает о том, как ее 4 октября 1939 года вызвали в НКВД на Лубянку, пытаясь завербовать как тайного осведомителя — она отказалась, и, к счастью, без последствий. Следователь спрашивал ее о лекциях, которые читал в ИФЛИ молодой тогда Л. Е. Пинский:
— А никаких аллюзий там [в курсе лекций Пинского] нет?
Я говорю:
— Какие аллюзии? Какие могут быть аллюзии, когда речь идет о Возрождении, о барокко?
А весь курс барокко был построен у Пинского на аллюзиях, полностью. Он нас учил думать. Не выходя никогда в политику, но так ставя вопросы того времени, что невозможно было самим не проводить ассоциации и не начать думать о том, что происходит с нами. […]…Я именно тогда научилась проводить какие-то аналогии. Под влиянием даже не Возрождения, а барокко. Дисгармоничный барочный мир очень хорошо накладывался на нашу действительность, и это были настоящие уроки по раскрытию той социальной среды, в которой мы жили[520].
Если внимательнее приглядеться к опубликованным протоколам допросов Белинкова, становится заметно, что арестованный писатель почти буквально пересказывает следователю теорию Г. Вёльфлина: «…историю искусств я рассматривал как историю стилей, утверждая, что стиль есть категория только литературная, независимая от окружающей среды и действительности, и что он периодически повторяется не в качестве отражения реальной действительности, а по закону реакции»[521]. Вёльфлин строил свою систему циклического возвращения Ренессанса и барокко на основе ряда антонимов: на смену тектоническому членению зданий, характерному для Ренессанса, приходит атектоническое, на смену закрытой форме — открытая и т. д.
В «Черновике чувств» главный герой, в этот момент близкий к автору, говорит:
…То, что происходит в нынешнем [советском] искусстве, уже не неоклассицизм. Это уже нечто худшее. Это неоклассицизм из вторых рук. Поэтому у нас никогда не будет Анри де Ренье и Андре Жида…[522]
По-видимому, Белинков полагал — с опорой на Вёльфлина и теорию литературного развития, созданную Тыняновым, — что на смену советской служивой (или, как сказал бы его учитель Шкловский, «деловитой») литературе может прийти творчество, намеренно дистанцирующее себя от любых поставленных властью задач — или, на тогдашнем официальном языке, «аполитичное». Или, говоря сегодняшним языком, неподцензурное[523].
510
См. об этом: Цивьян Ю. На подступах к карпалистике. С. 151–163.
511
Белинков А. Черновик чувств // Белинков А. Россия и Черт. С. 90. Финал, возможно, отсылает к последним строкам поэмы (любимого Белинковым) Маяковского «Облако в штанах»: «Вселенная спит, / положив на лапу / с клещами звезд огромное ухо».
512
Цит. по изд.: Шкловский В. Zoo, или Письма не о любви // Шкловский В. Собр. соч.: В 3 т. Т. 1. М.: Художественная литература, 1973. С. 233. Следует отметить, что ВЦИК в этом письме оказывается гораздо реальнее, чем женщина, которой были адресованы предшествующие письма.
513
Белинков А. В. Россия и Черт. С. 66. Курсив источника.
514
Там же. С. 90.
515
М. О. Чудакова возвращалась к этой важной мысли несколько раз в работах разных лет, но никогда не обсуждала ее подробно. См., например: Чудакова М. О. Литература советского прошлого. М.: Языки русской культуры, 2001. С. 194, 196–197, 363, 384–385 (в работах «Поэтика Михаила Зощенко», «Сквозь звезды к терниям» и «Заметки о поколениях…» соответственно).
516
Начало повести было опубликовано в журнале «Октябрь» (1943. № 6–7). Вторая часть, под названием «Повесть о разуме», вышла в СССР только в 1972 г. (Звезда. № 3). Полный текст повести был напечатан отдельной книгой в 1973 г. Издательством им. Чехова (Нью-Йорк).
517
Материалы к творческой истории… С. 679.
518
Эренбург И. О поэте Гудзенко (Из выступления на творческом вечере С. Гудзенко 21 апреля 1943 г.) / Публ. В. А. Мильман и Л. И. Соловейчика // Литературное наследство. Т. 78: В 2 кн. Кн. 1. М., 1966. С. 96.
519
См., например, мемуарное свидетельство: Мурина Е. Аркадий Белинков в 1943 году // Вопросы литературы. 2005. № 6. С. 259–272.
520
Лунгина Л. Подстрочник. С. 128–129.
521
Белинков А. В. Следственное дело № 71/50. 1944 г. Показания обвиняемого Аркадия Белинкова. [Протокол допроса от 12 апреля 1944 г.] // Белинков А. В. Россия и Черт. С. 118.
522
Белинков А. В. Черновик чувств. С. 19.
523
Из протокола допроса Белинкова от 12 апреля 1944 г.: «…целый ряд советских писателей мною резко осуждались за подчинение ими своего творчества и службу (sic!) окружающей действительности. При этом я говорил, что окружающая действительность не должна вмешиваться в творчество и они, мол, должны работать, исключительно подчиняясь законам, свойственным только литературе, независимым от окружающей среды и действительности» (Белинков А. В. Россия и Черт. С. 118). По-видимому, эти слова — несмотря на то что следователь, скорее всего, стилистически искажает речь Белинкова — вполне согласуются с истинными взглядами писателя, так как близкие, хотя, конечно, совершенно иначе выраженные мысли можно найти и в «Черновике чувств».