Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 86



Удар был смертельный, и муза моя, поперхнувшись, умолкла. Умолкла навсегда, навеки. Сейчас, спустя много лет, по трезвом размышлении, я очень благодарен Андрею: он первый понял, что своими стихами я не осчастливлю читающее человечество, и сказал мне об этом со свойственной ему жестокостью. Но тогда мне было до слез обидно. Некоторым утешением для меня могло быть то, что не один я был посрамлен таким же образом. В нашу дивизионку забрел как-то поэт Антон Ш., спецкор армейской газеты. Редакция устроила ему восторженную встречу. Дубицкий с превеликим трудом уговорил его написать для дивизионки хоть «несколько строчек». Часа два ходил взад-вперед около редакторского блиндажа поэт и все что-то мычал. Так появились на свет божий стихи, которым суждена была долгая жизнь:

Никто не предвидел последствий. А случилось нечто совершенно удивительное. Строчки поэта вызвали бурную волну творчества, захватившую дивизионку. Сочиняли все: редактор, его заместитель, секретарь, литсотрудник, фоторепортер, композитор, наборщики, печатник и даже шофер. Вторую строчку сочинители оставляли неизменной, присовокупив к ней первую свою, «оригинальную». В результате явились миру что-то около ста вариантов, которым мог бы позавидовать не один поэт. Вот некоторые из них:

И так далее, в том же духе.

Последний вариант, достойно увенчавший все прочие, принадлежал шоферу Лавре Еремину:

Руководителем мощного ансамбля сочинителей был, разумеется, Андрей Дубицкий. Нужно было видеть, сколько злого огня полыхало в его сереньких глазках.

Думалось, что Дубицкому доставляло истинное наслаждение сделать ближнему своему какую-нибудь неприятность.

Сейчас на память приходит случай, который мог бы закончиться трагически для Андрея.

Юра Кузес был влюблен, как, впрочем, были влюблены все мы, молодые, мечтательные, давно лишившиеся общества девчат. Но в отличие от него мы не читали вслух писем своих невест, не читали и собственных посланий к возлюбленным. Юрка же, прямодушный, доверчивый, восторженный и добрый, как теленок, читал нам и то и другое. Мы знали о предмете его воздыханий решительно все, некоторые письма девушки выучили наизусть, а ее фотографии были залапаны нашими грубыми ручищами. Одно лишь тщательно скрывал от нас Юра — то, что он посылает ей деньги. Но и это скоро каким-то образом открылось. Однажды, когда Юрка прочел нам очередное письмо, полученное им от Тани, и был настроен особенно лирически, Андрей вдруг запел жутко скверным голосом:

Юрка побледнел.

— Замолчи, Андрей…

Дубицкий не унимался.

Губы у Кузеса затряслись, в уголках их появилась пена, а правая рука судорожно расстегивала кобуру парабеллума. Я и редактор бросились на него, повалили на землю, вырвали парабеллум. Юрка перевернулся, ткнулся лицом в траву и долго лежал неподвижно. Дубицкий же как ни в чем не бывало присел на пенек, положил на острые сухие коленки фанерный лист, развернул на нем бумагу и стал тщательно, как всегда, вычерчивать макет следующего номера газеты.

Неудивительно, что мы с Кузесом не любили Андрея. Дубицкий об этом догадывался, конечно, но ему, кажется, на все было наплевать.

В двадцатых числах сентября 1943 года дивизия вышла к Днепру. Дождавшись ночи, полки начали переправу через реку. Вместе с ними перебрался на правый берег и я. За ночь продвинулись вперед километра на четыре, заняли Бородаевские хутора, а в следующую ночь были отрезаны немцами и окружены. Четверо суток вели бои во вражеском кольце. Батальоны несли большие потери. Балка, в которой укрывались штабы, была переполнена ранеными солдатами и офицерами. Связь с командным пунктом дивизии, находившимся у самого берега Днепра, некоторое время поддерживалась по радио, а потом вовсе прекратилась. Люди загрустили…

Я сидел на самом дне балки и тихо переговаривался с Сашей Крупецковым, помощником начальника политотдела дивизии по комсомолу. Даже он, никогда не унывающий Сашка, вроде бы тоже пригорюнился. И в такую-то минуту нежданно-негаданно в балку, притормаживая ногами, скатился… Дубицкий.

— Андрей, откуда ты?! — заорал я, ринувшись ему навстречу.

Он ткнулся прямо мне в нос пахнувшими полынью жесткими усами, как-то неумело, неловко, стыдливо обнял и, лаская меня потеплевшими, сияющими глазами, задыхаясь, твердил:



— Жив, значит, а?.. Ваше сиятельство!.. А? Жив?! Вот здорово!

— Живой, живой, что мне сделается! Ну а ты-то… как же это… а? Зачем ты тут? Как пробрался?

— На пузе… Материала нет… Печатать нечего! Юрка, черт, тоже где-то застрял…

Мы уединились и, перебивая друг друга, начали рассказывать о пережитом.

Я спросил между прочим:

— Андрей, зачем ты обидел тогда Юрку? Он славный! Разве ты не видишь, как он любит ее?

Дубицкий нахмурился.

— Она ж его обманывает, — сказал он убежденно. — Объятия в каждой строчке, поцелуи, опера «Пиковая дама», выспренные книжные слова: «Мой ангел…» Тьфу, какая гадость! Порядочная девушка не будет так писать: «Заключу в свои объятия…» А он, дуралей, не понимает. Как ты думаешь, Юрка все еще переводит ей деньги?

— Точно не могу сказать. Но, кажется, нет.

— Очень хорошо! — обрадовался Андрей и продолжал необычно взволнованно: — У него же мать, сестренка… бедствуют в эвакуации. Пускай им побольше высылает. А эта бесстыдница не пропадет! — Он замолчал, и лицо его сделалось опять злым, холодным.

«Млечный путь»

Много окопных военкоров было у дивизионки. Большей частью это рядовые солдаты: стрелки, пулеметчики, артиллеристы, минометчики, саперы, связисты, разведчики… Когда на участке фронта, занимаемом дивизией, наступало затишье, военкоры собирались в редакции на однодневный семинар, руководимый обычно редактором или секретарем газеты.

Удивительный народ военкоры! В белых, вылинявших на солнце и на ветру гимнастерках, огрубевшие, с большими, тяжелыми руками, привыкшими крепко держать оружие, бесконечно далекие от профессии газетчика, они испытывали неистребимое, какое-то трепетное благоговение перед печатным словом и ради него мужественно брались за непривычное им дело, отдавали ему целиком редкие минуты отдыха, испытывая не столько муки творчества, сколько просто муки, муки физические.

Глядишь, бывало, на такого сочинителя, и душа наполняется жалостью к нему: потеет, сердечный, грызет, слюнявит карандаш, высунув язык, выводит первое слово, страдает, видя, что ничегошеньки-то у него не получается.

Но зато как загорались его глаза, когда наборщики брали заметку, приведенную в божеский вид секретарем газеты или литсотрудником, мудрили над ней минут десять, а потом показывали ее автору свежий оттиск, именуемый гранкой. Удивление, восторг, минутная растерянность перед сущим чудом — эти чувства одно за другим отражались на сияющей, великолепной физиономии паренька, родившегося где-нибудь в глухой Марьевке либо Ивановке…