Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 41

Их оригиналы — те действующие лица, которые дороги автору, про которые он знает каждую мелочь и которые составляют плоть и кровь его жизни. В ней — шесть компакт-дисков — 200 музыкальных примеров с записями лучших оркестров под управлением прославленного дирижера.

Стоп. Здесь я сделала для себя важное открытие. Правда, тут же оказалось, что это что-то вроде секрета Полишинеля — о нем знают все. Но это меня только порадовало — значит, не ошиблась.

В чем открытие?

Для него, великого дирижера, звук и цвет переплетены, связаны. Показывая партитуру, он говорит мне: «Я слышу ее, сидя за столом, в красках». Значит, для него звук имеет цвет? «Так?» — спрашиваю. Он подтверждает: «Конечно, а как же иначе? Об этом и книга».

Я никак не понимала, как можно знать столько партитур, столько нот «в лицо», теперь хотя бы частично понятен гигантский объем его памяти — ноты имеют цветовые «привязки», в своем сочетании они создают определенный цветовой узор, который видит дирижер внутренним зрением и, видя, воспроизводит в звуке.

Детям, чтобы лучше запоминались буквы и слова, рисуют предметы. Зрительный образ, усиливая слуховой, как бы материализуя его, неизмеримо увеличивает возможность запоминания. Но это, если говорить об объеме памяти. Речь же идет о дирижере и, естественно, о его особенностях дирижирования.

Свойство Рождественского видеть звуковой ряд в цвете необычайно редко. Из дирижеров он называет одного — Бернстайна, «видяшего» звук. Может быть, поэтому звучание оркестра под управлением Рождественского так отличается от других? Одна из причин, наверное, именно в этом — «дотянуть» звук до нужной, оптимально окрашенной кондиции, и группу звуков, и целое произведение. Только один пример. Говорит Рождественский: «Хорошо известна необычайная трудность Скерцо из сюиты Чайковского. Оно почти всегда либо вовсе не выходит, либо выходит «на одну треть» и в лучшем случае «наполовину». Зная, насколько великолепен Чикагский симфонический оркестр, я специально поставил в программу Третью сюиту Чайковского, рассуждая таким образом: «Если в Чикагском оркестре Скерцо не выйдет, значит, оно вообще неисполнимо». Вышло! И даже, пожалуй, «вдвойне вышло». И вот почему.

Обычно это дьявольское Скерцо дирижируется «на 2» такта. Я же в Чикаго решил дирижировать «на 1», что в других оркестрах только усложнило бы исполнение, здесь, в Чикаго, упростило его!

Появилась необходимая «невесомость», некая полетная пульсация... При метре шесть восьмых все шесть нот в каждом такте игрались Чикагским оркестром «на один удар» абсолютно идентичным штрихом во всех группах при математически точной длительности каждой ноты».

Не наука ли — точно «сработанное» искусство? И не о чистоте ли звучания, точной и яркой краске звука говорит дирижер?

Известна ведь единая — волновая — природа звука и цвета, это параллельные искусства. В его же возможностях — их слить, соединить, многократно усилив.

Рождественский, дирижируя лучшими оркестрами мира, Чикагский выделяет особо. Он восторгается им и пишет в своей книге: «Господа, репетицию, которую мы провели с вами сегодня утром, никак нельзя назвать работой. Это огромное удовольствие, я от всего сердца благодарен вам. — Рихард Штраус. И я тоже — Геннадий Рождественский».

Регламент репетиций в Чикагском оркестре, как впрочем, и в других оркестрах Америки, очень строг. Обычно администрация требует сообщить ей время проведения репетиций за полгода до начала работы. Этот порядок остается незыблемым, чтобы не случилось.





Не правда ли, в этом есть что-то очень важное, что способно рождать ответный порыв подобной же серьезности и силы? Здесь нет места разгильдяйству, приблизительности — на глазок и на авось. И в ответ — абсолютная точность и профессионализм исполнителей. Иначе невозможно. Слово Рождественскому: «За четыре минуты до начала концерта (четыре; не три и не пять!) мистер Уильямс («телохранитель сцены») деликатно стучит в дверь и своим проникновенным голосом сообщает: «Four minutes, maestro, four...» («четыре минуты, маэстро, четыре...»). Эти слова всегда следуют именно в такой последовательности многие годы и десятилетия: «Four minutes, maestro, four...»

И ровно через четыре минуты, ни секундой раньше или позже, мистер Уильямс является за вами, а еще через минуту вы выходите на залитую светом сцену Оркестра-холл, а еще через минуту вы становитесь участником божественной игры — вы музицируете с Чикагским оркестром.

После концерта возбужденный, разгоряченный и еще мало что понимающий, сделав первый шаг со сцены за кулисы, вы мгновенно попадаете под опеку мистера Уильямса, протягивающего вам стакан ледяной воды и полотенце и доверительно произносящего свое знаменитое «Beautiful!» (Прекрасно!)».

Стакан ледяной воды и полотенце. И все понятно. Он шагает, плохо понимая, он еще в той стихии, вызванной им самим к жизни и в нем еще не унявшейся. Музыка еще гремит. Нужно выпить воду, обтереться полотенцем — нужно вернуться. Работа, волшебство, чародейство, гипноз — все закончилось, теперь ты просто — человек. Совсем скоро будешь улыбаться, принимать цветы и поздравления. Совсем скоро разбушевавшийся, гремевший океан стихнет и войдет в свои берега — станет покорным и спокойным.

Меня интересует, как он догадался, что в нем живет этот океан, подвластный его воле? Он рассказывает: «Я учился в музыкальном училище по классу фортепьяно. Как-то шел после занятий по коридору и услышал звуки струнного секстета Чайковского «Воспоминание о Флоренции». Ученики репетировали, и у них что- то не клеилось. Я вошел к ним и стал дирижировать. Мне стало ясно, что попытки стали приобретать какую-то форму, и форма исходила от меня. Способность к созданию этой формы. Зайдя в класс, я почувствовал возможность руководить, создавать эту материю».

«Создавать эту материю». Спросите — какую?

Я, помню, прочла в автобиографии Вольфганга Мессинга такой пассаж. Он, мальчишкой, ехал в общем вагоне без билета и страшно боялся контролера. На всякий случай залез под лавку, и как «в воду глядел» — контролер не заставил себя ждать. Проверив у всех билеты, он вытащил беднягу за ногу и грозно, уверенный, что билета у него нет, стал кричать о безобразиях и безбилетниках, на что мальчик протянул бумажку, найденную под лавкой, — фантик от конфеты. Протянул и сказал: «Вы ошибаетесь, вот мой билет». Контролер покрутил бумажку и миролюбиво заявил: «А под лавкой что делали, если билет на руках?» Так мальчик впервые понял, что он способен создавать «эту материю». Лучше не скажешь, слова — внушать, гипнотизировать, навязывать свою волю — все правильные, но отражают лишь часть того явления, с которым сталкиваются в себе очень редкие люди, и мы, наблюдатели со стороны, иногда — соучастники.

Оказавшись в театре «Геликон» и слушая оперу, которой дирижировал Рождественский, я, безусловно, была погружена в ту стихию, которую создавал его талант, помноженный на высочайший профессионализм. Но и на дар «шаманства», колдовства или чародейства.

С того момента, как он довел до края наше чувство ожидания (ожидания, казалось, чего-то чрезвычайно важного, необходимого) и до последнего звука оркестра зал находился под властью «этой материи» — необычайной способности человека доходить до предела в каждой своей возможности показать — услышать звук, группу звуков и наконец — музыку.

Музыка сама по себе обладает способностью возбуждать или, наоборот, успокаивать, действуя часто как психотропное средство. Музыка же, исполненная таким образом, многократно увеличивает свое воздействие. В это время есть только музыка, остальное — мелочи, остального просто нет.

Рождественский рассказывает: «В классе фортепиано я проучился три года. А дальше служил в Большом театре, я поступил туда по конкурсу в 19 лет (тогда он впервые встал за пульт). Сначала стажером, потом ассистентом дирижера. Нагрузка была большая, и я нс смог продолжать учебу. Мой дипломный спектакль был балет Прокофьева «Золушка», он был зачтен государственным экзаменом». Таким было начато.