Страница 4 из 33
Шутки да прибаутки, а поехал Терентий к бабке Марье потанинских невест смотреть. Понравилась белолицая, синеглазая, с длинной светлой косой Прасковья.
— А что, пошла бы за меня, Паня? — шепчет Тереша, наклоняясь к девушке.
— А пошла бы, — отвечает Прасковья, — люб ты мне.
На том и сговорились молодые и через два дня назначили свадьбу. Не ходил больше на веселые игрища Терентий. Ровня его вся семьями обзавелась. В поле да со скотиной не до игрищ — разве что вспомнят, как холостяковали. У Параши характер десять раз на дню переменится. То смиренная да ласковая, а то мечется по избе дикой кошкой. Чем дале, тем хуже, и все не по ней:
— Отделимся от стариков, заживем своей семьей, сами хозяева будем.
— Нет, не оставлю я родителей, — не соглашается Терентий. — Они меня вскормили, вспоили, теперь я должен их кормить.
А война хоть и далеко, но аукается в деревне: кого-то уж в живых нет, а мужиков все забирают и забирают. Дошла очередь до ратников второго разряда. Призвали на военную службу и Терентия. Покидал он родное село в первых числах апреля шестнадцатого года. Прощался с отцом, с матерью, с молодой женой и недавно родившейся дочкой.
— Ничего, — утешал отец, — бог даст, вспашем, посеем. Подрос жеребчик, запрягу и его в плуг. Ты служи за отечество, за царя, не дай в обиду землю нашу русскую!
В последний раз оглянулся Терентий. Сквозь прозрачные кружева берез синели крыши изб. Знать бы, что отрывает проклятая война надолго, что забросит на чужбину — припал бы в прощальный миг к земле-матушке, целовал бы ее, не отрываясь…
Хмельно, бесшабашно пели на телегах. Путь лежал в Шадринск, потом — в Екатеринбург, на учения. А что там дальше — старались не думать.
СЕМЕНА НОВОЙ ЖИЗНИ
Через пять долгих лет возвращался Терентий Мальцев в родное село, к милой своей земле. О ней не переставал он думать, когда промерзал в сырых окопах и когда, обессиленный изнурительной работой и голодом, валялся в тифозном бараке лагеря для военнопленных.
В тяжелых коротких снах являлось ему русское поле, зыбкими волнами переливались поспевающие хлеба, слышалась в голубой дали печальная песня. Видения были так явственны, ощутимы, что Терентий рвался всем телом с жестких дощатых нар, протягивал худые руки. Но не мог сделать ни шага, будто прикован был тяжелыми цепями.
— Браток, очнись, не кричи, — успокаивал сосед по нарам.
— Нет, — до хрипоты стонал, метался в бреду Терентий, — дойду, все равно дойду!
…И вот уже только пятнадцать верст из оставшихся позади тысяч отделяют его от дома.
— Это ж надо встретиться! — удивлялся земляк Яков Панфилович, не сразу узнавший в тощем, заросшем щетиной солдате мальцевского мужика, сына Семена Абрамовича. Они сели в поезд в Богдановичах и теперь доехали до последней станции перед домом — Лещево-Замараево. — А сказывали, будто сгинул ты без вести в неметчине.
— И правда сгинул, — улыбался Терентий. — Не единожды помирал, да снова рождался. Сам-то как, Яков Панфилыч?
— Да вот, вишь, живой. Контру всякую добивали. Управились, домой счас. Слыхал про землю-то? Вся наша земля, мужицкая. По декрету Ленина отписана немедленно безо всякого выкупа.
— Как не слыхать? Доходили вести…
Неторопливо рассказывал Терентий про горькие годы на чужбине. Временами, будто со стороны слушая собственный голос, вдруг пугался: неужто через все эти муки прошел? Яков Панфилыч сочувственно качал головой, на широком рябоватом лице его дергалась еле заметная жилка.
— Нас ить предательски захватили, взяли без единого выстрела. Вечером предупредили, чтобы не стреляли, будто возвернется с вражеской стороны полковая разведка, в белых маскхалатах будет. Заставы и пропустили. А оказалось, не наши — немцы. А уж как издевались охранники, когда погнали нас по Галиции, да в Курляндию. В Митаве лес рубили. Там и про революцию узнали. Надеялись: теперь войне конец, домой вернемся. А вместо дома — в Германию попали. Там совсем невмоготу стало… — Терентий нащупывает зашитую в ветхую посконную рубаху картонную карточку и, глядя на краснозвездный шлем Якова Панфилыча, переходит на шепот: — Слушай-ка, Яков Панфилыч. Я ведь на войну уходил, крепко в бога верил. И на фронте, и в лагере все за царя молился: «Помоги, бог, царю победить! Боже, царя храни!»
— Да, брат, — поддержал Яков Панфилыч. — Сколько голов положили за царя и отечество…
— Потом уж дошло до меня: царь — приставка, не более, отечество и без него отечество. Сам, может, еще бы блуждал по темноте своей, да добрые люди помогли. Вот был у нас Ванюха из Вологды — до чего хорош парень, из мертвых весельем поднимал. Расстреляли Ванюху в лагере за сомустительство к бунту… Голодом морили нас, работой тяжелой давили. Вот и не вытерпели, поднялись…
Терентий снова нащупывает на груди карточку. Все, что на ней написано, он знает наизусть:
«Комячейка лагеря Кведлинбург. Русская секция при коммунистической партии в Германии. Удостоверение № 8. Дано сие от комячейки лагеря Кведлинбург товарищу Мальцеву Терентию в том, что он, состоя в коммунистической группе лагеря с 1 февраля 1920 года, проявил себя как активный работник в организации рабочих команд, в выполнении возложенных на него поручений и в несении обязанностей члена лагерного комитета, что подписью и приложением печати удостоверяется».
…Немногие из пленных солдат были грамотны. А Мальцев умел бегло читать и писать, знал уже и по-немецки, разбирал, что в венгерских газетах сообщалось. Газеты проникали за колючую проволоку разными путями. Но чаще всего их проносили, запрятав в лохмотья, пленные из рабочих команд. Сбившись в кучу, обитатели барака жадно ловили каждое слово: что там, в России?
А в России — Октябрьская революция. В России — Ленин.
— Ленин карашо! Ленин — мир! Капут войне! — улыбался лояльно настроенный часовой. Как не радоваться ему миру, поди тоже есть дом, жена, дети…
Как-то попала Терентию пачка газет «Русский вестник». Глазам не поверил, еще раз вгляделся: в Шадринске, Далматове — бои… «Что же такое на свете деется? И туда, за Урал, война пробралась…» Еще острее сдавила тоска сердце: живы ли отец с матерью, жена Прасковья?
Скудны вести с родины. В газетных сообщениях непонятные названия: «Советы», «Коммуна», «гражданская война». Что значит гражданская? Во имя чего? Советской власти? Что за власть такая, что всем богатеям до нее дотянуться хочется — и из Германии, из Англии, Польши, Франции?
— Послушай, Мальцев, — на плечо ложится крепкая жилистая рука. Это Орлов, большевик из Тулы. — Ты крестьянин, я рабочий. Это наша с тобой власть, Советы. Кто нам так просто подарит ее? Помещики, капиталисты? Вот за нее и воюют. Что тебе, крестьянину, всего дороже на свете? Земля. Дала тебе Советская власть землю. Справишься ты с ней в одиночку? Нет, не справишься. Объединяться надо, сообща выбираться из вековой нужды и рабского труда. Вот тебе и коммуна. Только вместе, только с рабочим классом. За это борется партия большевиков, за это стоит Ленин. Вот почему нас ненавидят капиталисты. Всем миром набросились, разорвать хотят на куски, да кишка тонка.
— Точно, тонка кишка! — подхватывает Терентий. — Разве теперь революцию остановишь? Немецкие рабочие бастуют, в Венгрии революция. Проснулся народ, силы пробует. Вот организовали мы в лагере свой комитет, насколько легче стало, будто ожили.
— Товарищи! — обращается к собравшимся член лагерного комитета Штиглиц. — Завтра Первое мая. В день солидарности пролетариев мира проведем маевку вместе с немецкими товарищами!
Загудел барак, заперекатывались горячие речи:
— На маевку все! Объединимся, тогда нас не возьмешь!
— Домой, скорей бы домой! Там свобода, земля, новая жизнь. Уж мы не отстанем, мы с Советами!