Страница 1 из 5
Джеймс Боллард
Ноль
***
Вас беспокоит вполне законный вопрос: откуда у меня эта безумная, фантастическая способность? Уж не столкнулся ли я, следуя по стопам приснопамятного доктора Фауста, с нечистым? А может, ее источником стал некий странный, диковинный талисман – ну, скажем, глаз идола или мумифицированная обезьянья лапа – найденный мной на дне старинного сундука либо полученный по наследству от умирающего моряка? Или, опять же, я обрел ее собственными усилиями, исследуя отвратительные таинства Элевсинских мистерий или черной мессы, нежданно прозрел весь ужас ее и величие сквозь плотную пелену серного дыма и магических воскурений?
Да нет, куда там, все было гораздо обыденнее. Я обнаружил за собой эту способность совсем случайно, в повседневной суматохе, она проявилась просто и естественно, ну, как талант к вышиванию крестиком. Ничто не предвещало ее появления, не было никаких резких перемен, так что сперва я вообще ничего не понял.
Я чувствую, что у вас на языке вертится другой, столь же законный вопрос: с какой такой стати я рассказываю все это вам, зачем я описываю невероятные, никем до сего момента не подозревавшиеся источники моей силы, зачем подробно перечисляю имена своих жертв вкупе с датами и точными обстоятельствами их смертей? Неужели я настолько спятил, что стремлюсь отдать себя в руки правосудия, получить все, что заслужил, по полной программе: обвинение, приговор, черный колпак на голову, палач, карикатурным Квазимодо прыгающий на плечи, колокол, возвещающий о смерти?
Нет (о, высшая из иронии!), ибо такова уж природа моей силы, что я могу без малейшего страха посвящать в ее тайны всех, кто склонен меня выслушать. Я слуга этой силы, и сейчас, описывая ее во всех подробностях, я продолжаю свое ей служение, добросовестно доводя ее, в чем вы и сами убедитесь чуть позже, до высшего совершенства.
Начнем с истоков.
Так уж случилось, что злосчастная роль инструмента, впервые раскрывшего мне эту способность, досталась Ранкину, под чьим непосредственным началом служил я в бытность мою сотрудником страхового агентства «Вечность».
Ранкин вызывал у меня глубочайшее отвращение. Наглый, самоуверенный, насквозь вульгарный тип, он добился занимаемой должности грязными уловками и удерживал ее единственно благодаря своему упорному нежеланию рекомендовать меня дирекции на повышение. Он закрепился на посту начальника отдела, женившись на дочери одного из директоров (старой, склочной, страхолюдной бабе), после чего стал практически неуязвим. Наши отношения основывались на взаимном презрении, однако, если я честно исполнял свои обязанности, будучи уверен, что рано или поздно управляющие заметят мои способности и достоинства, Ранкин злокозненно использовал свое преимущество в служебном положении, буквально хватаясь за любую возможность оскорбить меня и унизить.
Он намеренно подрывал мою власть над секретарским персоналом, находившимся по молчаливому соглашению в сфере моей ответственности, систематически передавая задания через мою голову, привлекая для этого первого попавшего под руку сотрудника. Он поручал мне персональную разработку долгосрочных, никчемных проектов, уменьшая тем самым мои контакты с остальными сотрудниками. И что хуже всего, он намеренно, целеустремленно раздражал меня своим поведением. Он все время напевал, насвистывал, садился – не испросив разрешения – на мой стол и любезничал с машинистками, а то вдруг вызывал меня к себе в кабинет и подолгу мурыжил, заставляя бессмысленно наблюдать, как его милость от корки до корки штудирует какое-нибудь толстое досье.
При всех моих усилиях держать свои чувства в узде душившее меня отвращение к Ранкину неустанно возрастало. Его злокозненность возмущала меня до глубины души; что ни день, я покидал работу, кипя от негодования, разворачивал в электричке газету, но не мог прочитать ни строчки из-за жгучей, слепящей ярости. Гнев и безнадежная горечь отравляли все мои вечера и выходные, превращали их в выжженную пустыню.
Неизбежные в подобных обстоятельствах мысли об отмщении закрадывались в мою голову все чаще и чаще – особенно когда появились серьезные основания подозревать, что Ранкин регулярно подает в правление неблагоприятные отзывы о моей работе. Найти достойный метод возмездия оказалось совсем не просто. В конечном счете бессильное отчаяние склонило меня к низкой, презираемой мною прежде уловке; я начал писать подметные письма – нет, не в правление, чтобы не оказаться главным подозреваемым, а самому Ранкину и его жене.
Свои первые опыты на новом для меня поприще, тривиальные обвинения в супружеской неверности, я так никуда и не послал. Беззубые и наивные, они были напрочь лишены достоинства достоверности и слишком уж явно принадлежали перу тайного недоброжелателя – если не умалишенного. Я спрятал эти письма в маленький домашний сейф, а позднее в корне их переработал, убирая самые затасканные грубости и стараясь поставить на их место нечто не в пример тонкое, неявные намеки на бесстыдную распущенность и извращения, непристойные подробности, способные уязвить мозг адресата острыми шипами сомнений.
И вот однажды, сочиняя письмо к миссис Ранкин, каталогизируя в старом блокноте наиболее отвратительные стороны ее супруга, я обратил внимание на странное облегчение, даваемое самим процессом изложения на бумаге в присущей анонимному письму (каковое, вне всяких сомнений, является отдельным литературным жанром, имеющим как свои каноны, так и свои рамки допустимого) агрессивной лексике всех мерзостей и трусостей, описываемого субъекта, а также ужасающего возмездия, ждущего его с неотвратимостью рока. Я ничуть не сомневаюсь, что те, кто имеет возможность регулярно облегчать свою душу в беседах с друзьями, женой или священником, не нашли бы в подобном катарсисе ничего нового, однако для меня, ведущего уединенную жизнь, его проявление стало крайне острым переживанием.
С этого дня я взял за обычай ежевечерне, сразу по возвращении домой составлять краткое перечисление беззаконий, содеянных Ранкиным, анализируя попутно его мотивы и даже предвосхищая унижения и оскорбления, ждущие меня назавтра. Эти последние я излагал в свободной повествовательной манере, не отказывая себе в определенных вольностях, вводя воображаемые ситуации и диалоги, служившие единственной цели: по возможности ярко высветить гнусное поведение Ранкина и мое едва ли не стоическое терпение.
Облегчение пришлось весьма кстати, ибо как раз в эти дни нападки Ранкина усилились против прежнего. Он вел себя предельно оскорбительно, критиковал мою работу в присутствии младших сотрудников и даже откровенно грозил подать на меня докладную в правление. Как-то в конце рабочего дня он довел меня до такого бешенства, что мне стоило огромного труда не наброситься на него с кулаками. Я поспешил домой и прямо с порога бросился к хранившимся в сейфике запискам, единственному для меня источнику облегчения. Летающим по бумаге пером я исписывал страницу за страницей, наново переживая в своем рассказе прискорбные события дня, а затем перешел к завтрашнему, решительному противостоянию с Ранкиным, кульминацией коего станет вмешательство рока, нежданно спасающее меня от верного, как казалось уже, увольнения.
Вот как заключил я свой рассказ:
А назавтра, вскоре после двух часов пополудни, Ранкин, расположившийся, по своему обыкновению, на лестничной площадке седьмого этажа, чтобы высматривать, кто из сотрудников опаздывает на рабочее место после обеденного перерыва, чересчур перегнулся через перила, потерял равновесие, упал в пролет и насмерть разбился о кафельный пол вестибюля.
Описание воображаемой сцены на бумаге казалось весьма слабым восстановлением справедливости, ибо в тот момент я и представить себе не мог, сколь неправдоподобно могущественное оружие вложила судьба в мои слабые пальцы.