Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 40



«Дура вы», — сказала Жанна.

Повернулась и пошла куда глаза глядят.

«Домой будете заезжать, или прямо в контору?». Шофер включил мотор, мягко отрулил машину от тротуара.

«Сперва еще кое-куда заглянем».

Холодковский повертелся на сиденье, удобнее устраивая плохую ногу. Давняя рана разнылась, как перед непогодой, хотя на дворе стоял чудесный май, по чистому, к вечеру чуть померкшему небу тянулись редкие золотистые облачка.

...Если бы просто Жанка, пускай себе, этаких кандидатов и докторов по Руси великой как звезд на небе — упрямо продолжал думать Холодковский. — Но Жанка вместо Сергея Соболева — непереносимо!.. Он злился. И оттого, что слишком горячо отозвался на этот балаган (по собственному его определению), злился еще больше: он ценил в себе воспитанную с отроческих лет отстраненность от эмоций. В сердцах он пообещал Наталье: пусть вовсе отнимут аспирантское место, заставлю Жанку отказаться. Наталья весело прищурилась: по-прежнему числишь ее сибирской розой, а наша Жанна теперь роза московская, — отступись. Наша Жанна! Что-то она тотчас ухватила, маркиза, чего он не вычислил, да разве у нее выведаешь... И зачем, собственно, ему колотиться? В конечном счете, получилось как нельзя лучше. Нежданный улов (ловец человеков): Сережа Соболев — шутка ли! Да он с этим Соболевым у себя в системе горы своротит! Что же теперь — уступить? И кому? Русской филологии, явленной в образе профессора Д., публично сжигающего всё, чему поклонялся!.. Мысли его двоились, путались, Холодковский не привык к этому, и это тоже раздражало его. Ну, почему я вступаю в спор с государством о судьбе этого мальчика? — спрашивал он себя. И тут же спохватывался: да ведь мальчик-то тот самый, которому дай карту звездного неба — а он исправит!..

Машина подъехала к институтскому общежитию.

...Баста, — осадил себя Холодковский. — Теперь уже не оглядываться. Какой она ни есть оранжереи, наша Жанна, а с ним не поспорит. Да и вряд ли станет упорствовать: девка-то хорошая, и вроде бы любят друг друга.

Подберу ей что-нибудь подходящее, благодушно решил Холодковский и вылез из машины.

«Съехала наша Жанна. Совсем съехала».

Комендантша с толстыми плечами казалась расстроенной.

«Как съехала?» — не сдержав себя, почти выкрикнул Холодковский.

«А как с распределения пришла, сразу вещи увязала — и съехала».



«Да куда же?»

«Мало ли куда. Москва большая»...

Глава двадцать восьмая. Тридцать три года спустя

Уже не помню, как я узнал о смерти Сергея Соболева. Кажется, позвонил кто-то из однокурсников, связи с которыми были к этому времени порядком утрачены, сообщил о печальном событии, назвал дату и час похорон.

После окончания института встречаться с Сергеем мне не привелось. Впрочем, если быть совсем точным, один раз я всё же видел его — издали. Я проходил мимо одного из тех недавно возведенных, престижно глядящихся и вместе безликих зданий, которыми богаты продуваемые ветром проспекты Юго-запада; говорили, что за высокими дверями здания, неприметными оттого, что они, казалось, никогда не отворялись, затаилось какое-то совершенно секретное учреждение. И вдруг на моих глазах таинственные двери отворились. Скорей всего, я и голову-то повернул в сторону здания от неожиданности, от возникновения движения там, где, выученный привычкой, никак не ожидал его. Из отворившейся двери вышел человек в слишком длинном, неловко полоскавшемся вокруг ног пальто, шляпу он держал в руке, — я сразу узнал Сергея. Не скажу, что за минувшие годы он вовсе не изменился: он как-то подсох, мальчишеское по-прежнему лицо с насаженными на острый нос Всезнайки очками старила канцелярская бледность, волосы поседели, но на затылке всё тот же непослушный мальчишеский хохолок. Сосредоточенно глядя под ноги и очевидно не замечая ничего вокруг, он направлялся к черной «Волге», стоявшей у края тротуара. Мне хотелось перекинуться с ним хоть несколькими словами, но чутье подсказывало, что я не должен, может быть, даже не имею права, тем более здесь, под окнами этого здания, узнавать его. Шофер изнутри распахнул перед ним дверцу; подбирая полы пальто, он втянул в кабину длинные ноги; дверца захлопнулась; машина резко рванула с места...

В назначенный час я подошел к крематорию на Донском.

Возможно, крематорий этот тогда уже называли старым, в отличие от нового, с неизмеримо повышенной пропускной способностью, возведенного (не подсчитаю, в каком году) на дальней окраине Москвы, за Кольцевой дорогой. Но в отличие от нового, а теперь уже и новых, которым не суждено предстать в сознании и воображении московских старожилов чем-то большим, нежели как одним из цехов на предприятии печальной и неизбежной индустрии, старый, поставленный в эпоху всеохватных перемен на территории упраздненного той же эпохой Донского монастыря, был и остается неким отмеченным своеобычной образностью, будоражащим чувство и память знаком в нашей судьбе. Каждый живущий необходимо переступает границу, за которой начинается территория зрелости; участие в ритуале похорон — одна из привилегий, действующих на этой территории. Москвичи моего поколения, вступая в зрелость, приучались ходить на Донской.

Серые прямоугольные столбы ворот, прямая, будто по линейке, аллея (с годами имена и даты на камне окаймляющих ее плит всякий раз, когда следуешь мимо, выпечатываются в памяти, будто заново листаешь страницы многократно читанной книги) и впереди — серое с какой-то затаенной в цвете чернотой прямоугольное строение (здесь, куда ни бросишь взгляд, прямые углы), как бы перекрывающее путь вперед: теперь только три шага по черно-серым прямоугольным ступеням в сумрачный, тускло освещенный неяркими желтыми лампами зал — последнее на Земле прибежище, последние стены, последняя кровля, отсюда уже не вперед — вниз, в преисподнюю. Над строением прямоугольная, подстать ему, труба, из которой тянется, размываясь в воздухе серый дымок; время от времени дымок густеет, становится почти черным, стремится ввысь с неожиданной энергией — всего несколько минут... Налево от главного здания — высокая стена с барельефом работы Эрнста Неизвестного: человек (некто, всякий), умерший и погребенный, и над ним произрастающее из-под земли вечно зеленое дерево жизни... Здесь, на Донском, постигая несложные, однообразные составляющие горестной процедуры, мы не просто привыкали к ее зрительным, слуховым и иным впечатлениям, к неизменному ощущению зябкости в спине, испытываемому под сумрачными сводами сооружения вне зависимости от температуры на улице и от степени душевного, сочувственного участия в совершаемом действии, но и осваивались с мудрой истиной круговращения жизни и смерти: ибо если зерно, пав в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода.

Колонна солдат, по два, обогнала меня, когда я следовал от ворот к главному зданию, — почетный караул. Наверно, какого-нибудь генерала еще сегодня хоронят, подумал я: мне доводилось уже несколько раз присутствовать на военных похоронах с почетным караулами и салютом. Ребята шагали вольно, весело переговаривались на ходу. «Теперь и в увольнение сразу не отпустят, — говорил один другому. — Придется оружие чистить». «Разговоры!» — крикнул долговязый капитан, их начальник, шедший позади колонны.

День был зимний. Легкий морозец пощипывал щеки. Могильные памятники горбились под снежными воротниками. От белизны снега воздух над кладбищем сквозил какой-то особенной, щемящей душу пустотой.

Погребальный автобус стоял уже у крыльца главного здания. На площадке перед входом ожидала, рассредоточась на группы, не слишком многолюдная толпа провожающих, — по большей части это были мужчины в темных пальто. Я издали узнал стоявшую в сторонке Валю Аскольдову и понял, что это наши похороны. Валя тоже меня узнала и заторопилась навстречу. «Наших мало, — сказала Валя. — Не успели обзвонить». Она назвала несколько имен. В горстке однокурсников я заметил Юру Майзеля и вспомнил, что последний раз случайно увиделся с ним тоже здесь. Нередко случалось, что с иными знакомыми именно здесь, на Донском, и встречались; всякий раз спохватывались, что не худо бы — и побыстрее — договориться о свидании не в таком месте и не по такому поводу, но времени по-прежнему недоставало, и свидание опять откладывалось, пока оглядишься и не обнаружишь друг друга среди собравшихся у подъехавшего катафалка.