Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 40



Неподалеку от нашего корпуса, на огороженной штакетником территории, стояло несколько белых строений, именуемых госдачами. Внешне они не отличались от остальных, да и охранялись, кажется, нестрого. В одной из них обитал в то лето руководитель Монгольской народной республики Хорюйгин Чойболсан.

После завтрака, когда нежаркое прибалтийское солнце, набираясь тепла, всё выше выкатывалось на небо и потоки отдыхающих в пижамах, халатах и размалеванными пестрыми драконами кимоно по всем улицам поселка устремлялись к морю, вождь братского народа появлялся из своей калитки и медленным, мерным шагом направлялся в ту же сторону. На нем была полная маршальская форма — мундир с высоким воротом, золотыми погонами и ленточками орденов на груди, высокие сапоги. Его сопровождал моложавый человек в сером штатском костюме, возможно, посол страны или какой-нибудь из помощников вождя. Смуглое неподвижное лицо Чойболсана было, как принято говорить в таких случаях, будто вырезано из цельного куска темного дерева, — впрочем, может быть, точнее и уместнее сравнить его с темной бронзой буддийских скульптур, тем более что главный человек коммунистической Монголии провел детские годы в ламаистском монастыре, откуда бежал, подобно Мцыри, уже в годы юности мятежной. Сосредоточенно глядя перед собой, Чойболсан, как-то никуда, казалось, не сворачивая, шел неторопливо вперед и вперед, пересекал белесую полосу пляжа и, оставляя на мокром песке тяжелые отпечатки военных сапог, останавливался у самой кромки воды. Он высился неподвижный, мощный, будто отлитый из бронзы, как изваянные ему статуи высились на площадях молодых монгольских городов — тяжелые якоря, ознаменовавшие остановку, чудилось, нескончаемого движения кочевого народа. Он сосредоточенно всматривался в даль своими навсегда прищуренными глазами, точно ожидая какого-то ему одному ведомого и предназначенного знака, который появится над горизонтом; может быть, плоское серое море виделось ему выцветшей, выветренной степью, лишь изредка, всё так же, не оборачиваясь, он быстро произносил что-то на своем проворном языке, человек в сером костюме, почтительно стоявший на шаг позади руководителя, слегка склонялся вперед, непостижимым образом успевал разобрать тотчас уносимые быстрым балтийским ветром слова и отвечал также кратко. Через полчаса Чойболсан поворачивался и, провожаемый взглядами курортников, попрежнему глядя прямо перед собой, устремлялся в обратный путь, — казалось, он попадал сапогами в собственные следы.

Оттуда же, с госдач, приплетался на пляж, и тоже в полной военной форме, генерал-майор Чернецкий — имя это в военные годы, особенно последние, победные, то и дело произносилось по радио. «Марш Чернецкого!» — с горделивой радостью объявлял главный диктор страны — и звуки марша победительной музыкой грозы обрушивались на просторы площадей, врывались в русла улиц, под своды торжественных помещений, раскачивали утлые стены жилых комнат. Мощно дыша всей грудью, выпевали такт духовые, звенела медь, барабаны гремели, — Семен Александрович Чернецкий, композитор и капельмейстер, дослуживал свой долгий военный век инспектором оркестров Советской армии. Я-то, признаться, до того, как увидел его воочию, был убежден, что Чернецкий — фигура историческая и что если не в годы русско-турецкой войны сочинял он свои марши, то никак не позже, чем в русско-японскую. И вдруг, пожалуйста, на пляже заботливо расставляют шезлонг и усаживают в него старичка в теплой на вате генеральской шинели (сукно с сиреневым отливом), он снимает с головы глубокую, съезжающую на уши фуражку, вокруг его высокого гладкого лба поднимается нимбом седой пух; возле него, в нескольких шагах, крошечная девочка в одних трусиках (внучка, наверно), он перебрасывается с ней большим детским мячом. Был он тогда десятью с лишним годами моложе меня нынешнего и, по нынешним моим меркам, не безнадежно старый, но для меня тогдашнего, хоть и удивился, застав его в живых, маячил в возрастной табели о рангах где-то возле генерала Скобелева. И уж вовсе было мне неведомо, когда я, вбегая в черных плавках в воду, усмешливо взглядывал на старика, который с умиленной улыбкой на губах и в уже нездешних глазах бросал и ловил сине-красный мяч, какие перемены готовит мне судьба в недальнем будущем, сколько предстоит мне вскоре прошагать под уверенные, словно рождающие шаг мелодии этого доброго дедушки — походные марши, и марши-броски, и торжественные марши, и... «По-о-олк смирна-а!» — каждое утро дежурный по части, шлепая всей подошвой парадный шаг, под встречный марш пересекает плац, направляясь навстречу полковому командиру с утренним докладом. Но пока я, похоже, несколько больше, чем надо разбрызгивая воду, пробегаю мимо старичка и бегу дальше, дальше в поисках и предвкушении желанной глубины.

Почти всякое утро в определенный час на нашей улице можно было встретить и направлявшегося в сторону моря Леонида Юрьевича. Он, видимо, тоже обитал на госдаче, но не на одной из тех ближних, которые я приметил, а на какой-то другой, может быть, иного ранга, таившейся где-то в глубине поселка. Не исключено, что он селился в несколько загадочном, молчаливом и точно всегда пустующем особняке, стоявшем посреди небольшого ухоженного сада в тупиковом проулке, куда редко кто забредал, — этот особняк с фасадом, отделанным белым и коричневым камнем, называли дворцом баронессы Беньяминьш (что это была за баронесса, которую молва наделила в кругу несведущих, жадно дышащих заграницей курортников таинственной знатностью и влиянием, я, признаюсь, до сих пор поленился выяснить).

Леонид Юрьевич не относился к числу руководителей, чьи портреты были необходимой принадлежностью служебных кабинетов, тем более элементом оформления государственных праздников, — в эпоху отсутствия телевизионного экрана и строжайше регламентированной информации («где каким висеть портретам, уже навек заведено») многие деятели с часто повторяемыми и памятными именами были как бы безлики: всем известны, но внешне неопознаваемы: соответственно, интерес визуального знакомства обретал особую остроту. Сам факт хронологического совпадения дарованных тебе судьбой трех недель с пребыванием на Взморье столь значительного лица, как Леонид Юрьевич, должен был в будущих рассказах прибавлять весу твоему курортному времени, возможности же сообщить некоторые зримые подробности о человеке, чье имя в официальных сообщениях звучало почти не поддающимся расшифровке иероглифом, значимо приумножало этот вес. Наружность Леонида Юрьевича можно было назвать неприметной: простое, несколько плоское лицо, гладко зачесанные назад рыжеватые волосы, правильная умеренность в сложении, не выдающая никаких чувств сдержанность движений. Выглядел он человеком, занятым собственными мыслями, ход которых заведомо отличался от главенствующего общего настроения окружающих. Заложив руки за спину, он шел неторопливо, но и не медлительно, спокойным ровным шагом, с какой-то им самим несознаваемой определенностью опуская ногу на покрытую толстым слоем сухих сосновых игл песчаную мостовую, и сама его завершенная неброскость обособляла его в шумной, подвижной курортной толпе. При том, что по тогдашней табели о рангах лицо Леонида Юрьевича не предназначалось для всеобщего обозрения, и при неприметности самого лица, он, конечно же, едва появился на Взморье, был тотчас кем-то узнан, всякое его перемещение по улицам поселка помечалось повышенным вниманием встречных, шопотом (по обычаю того времени, непременно — шопотом) сообщавших несведущим его имя, чего он, казалось, не замечал, продолжая свое ровное, неторопливое движение. На нем был светлый чесучевый полувоенный френч с одиноко поблескивавшей на левой стороне груди золотой звездочкой Героя — во мнении понимающих людей, опять же по тогдашней табели о рангах, эта скромное облачение стоило маршальского мундира.

Конечно, Леонид Юрьевич был обречен привлекать любопытствующие взгляды аккуратно обтекающей его курортной толпы, оставлять за спиной торопливые и опасливые (шепотом) пересуды. Но внимание к нему было многократно обострено, не исчерпывалось, не стиралось от ежедневного употребления благодаря присутствию Юрика. На прогулке Юрик, точно так же, как отец, заложив руки за спину, шествовал слева от Леонида Юрьевича, чуть приотставая, на полшага-шаг, — он заведомо старался идти в ногу с отцом, но его тяжелые, будто неуправляемые ступни, не умея уловить ритм движения, вкривь и вкось падали на покрывавший землю мягкий ковер. Юрик был заметно крупнее отца — выше и шире в плечах, масти же был материнской, темной. Он вообще походил на Ангелину Дмитриевну — то же удлиненное лицо, нос с горбинкой, те же темные глаза, но все черты искажены рукой неумелого пародиста: лицо слишком длинно, что особенно заметно из-за выдавшейся вперед нижней челюсти, нос выточен слишком резко, глаза глубоко упрятаны под надбровными дугами, и этот ровный воспаленный блеск глаз, скрывающий их глубину и словно преграждающий доступ в них картинам окружающего мира. Юрик, слепо ступая, вышагивал вслед за отцом, иногда спотыкался, цепляя носком землю и отбрасывая в сторону комок слежавшейся хвои, бормотал что-то, ему одному понятное, но иногда вдруг останавливался, резким движением обнимал отца, протяжно и громко кричал, прижимаясь к нему лицом, и постороннему невозможно было угадать, был ли это крик отчаяния или странный невеселый смех. Леонид Юрьевич минуту-другую неторопливыми размеренными движениями гладил его длинную спину, что-то шептал в ухо, Юрик успокаивался, и оба продолжали путь. Они выходили к морю и шли вдоль пляжа, не подступая близко к воде. Если им сопутствовала Ангелина Дмитриевна, то она обычно держала Юрика за руку; возле матери Юрик бывал очень оживлен, они, как дети, когда идут по двое, весело размахивали сцепленными руками, и Ангелина Дмитриевна громко считала: «и раз, и два, и три, и раз, и два, и три». Время от времени Юрик останавливался, кричал и обнимал мать. Во всякую пору дня на Ангелине Дмитриевне был светлый костюм (никогда — халат) — узкая юбка, модный тогда жакет-пиджак с высокими плечами.