Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 4

Интересно, что большинство людей чуть ли не от начала времен отлично знали, что смерть — это женского рода. Значит, все-таки не так уж мало было среди них фильтров.

Хотя, конечно, и меньше, чем хотелось бы.

Но лишь фильтры знали, что смерть — вовсе не старуха, и не носит она косы.

Она носит короткую стильную стрижку и ослепительно белый брючный костюмчик. Настолько белый, что на него никогда не ложатся разноцветные отблески самых ярких реклам. У нее узкое темное лицо цвета полированного ореха, и светлые губы, словно два лепестка чайной розы в чашке горячего шоколада. У нее белые волосы — совершенно белые, без пергидрольной желтизны, серебристых проблесков седины или того мерзоидного оттенка сильно разбавленных чернил, которым обычно эту самую седину пытаются замаскировать. И ресницы тоже белые. Белые, вечно опущенные и очень пушистые — чтобы было чем гасить лазерные высверки глаз. У нее тонкие пальцы, затянутые в ослепительную белизну перчаток, и красивые очень ровные белые зубы. Их видно, когда она улыбается, а улыбается она постоянно.

У нее ослепительная улыбка.

И глаза у нее ослепительные — светло-светло-синие, словно линзы горного хрусталя, отшлифованные бархатной чернотой вечной межзвездной ночи. Линзы дальнобойного лазера…

И не нужна ей коса — ей вполне достаточно взгляда.

А еще она вовсе не старая. Даже по весьма разборчивым в этом вопросе ближневосточным понятиям.

Ей тринадцать.

Всего лишь тринадцать — или целых тринадцать, это уж как кто пожелает. Просто — тринадцать. Было всегда — и всегда будет. Потому что мертвые не растут.

А она родилась такою — тринадцатилетней и мертвой. Но это уже совсем другая история…

И она всегда будет рядом, если заклеймен ты звездой Йомалатинтис, и не важно, ложился ли ты для этого под Монарха или сам каким-то образом умудрился.

Иногда — чуть дальше, иногда — чуть ближе, но всегда — рядом. И лежащий на лицах голубоватый отблеск ее смертоносно прекрасных глаз очень быстро становится настолько привычным, что просто уже не замечается.

Они могли делать вид, что не видят ее в упор. Это нетрудно. Они даже могли притвориться, что ее вовсе не существует. Все равно они знали, что она — есть, и она — рядом. Когда она подходила слишком близко, и холодное ее дыхание начинало шевелить волосы на затылке — они просто останавливали время и по затвердевшему воздуху, как по ступенькам, убегали к далеким звездам.

Если успевали, конечно.

И она, улыбаясь, смотрела им вслед. Потому что знала — рано или поздно, но каждый — КАЖДЫЙ! — из них допустит ошибку. Зазевается. Поторопится. Не успеет…

И не важно, сколько придется ждать. Она никуда никогда не спешила, а ждать умела не хуже самих фильтров.

И голубое холодное сияние глаз ее сопровождало их даже на лунных дорогах…

Но однажды Юлли, один из самых младших, сказал, забравшись с ногами на крышку инициирующей капсулы в сейфе Реты:

— Послушайте! Мы же глупость делаем. Устраняем последствия, не задевая причины. Боль — только следствие. Симптом! Глупо ее фильтровать, не трогая смерть. А, значит, мы просто плохо работаем.

Так сказал Юлли, которому не было еще и ста реаллет, и Рета, старый опытный Рета не знал, что ответить на эти его слова…

Так вот он и начался, тот самый легендарный период, в существование которого сейчас уже не очень-то кто и верит. Его по разному называли, Золотым Веком в том числе. Не фильтры, конечно, а люди со свойственной людям неточностью. Поскольку был период этот гораздо короче века.

И не надо думать, что они не понимали неизбежного краха этой высокой идеи — как, впрочем, и любой другой из великого множества высоких идей! Все они понимали. Люди не смогли бы работать в полную силу, заранее зная, что все равно в конечном итоге ничего не получится. У них бы просто руки опустились. Но те, что когда-то легли под Монарха, не были больше людьми, они были фильтрами.

А фильтры не умеют опускать руки, если это не нужно для дела.

И они работали.

О, как они работали тогда! Как сумасшедшие, как черти, как… как фильтры.





И Синеглазой Смерти нечего было делать там, где они побывали…

Сперва она удивилась. Потом какое-то время снисходительно выжидала, надеясь, что они сами осознают всю абсурдность творимого ими. Или хотя бы просто устанут — они же не железные, в конце-то концов! Потом — впервые за свои вечные тринадцать лет — испытала нечто, очень похожее на неуверенность. Попыталась работать на опережение, стала спешить и наделала массу ошибок. Потом — исчезла. Только в районе Гиад погасло несколько звезд — и это, знаете ли, была очень даже неплохая попытка для безработной Смерти подыскать себе новое место…

Начал все это Юлли, самый младший и самый нетерпеливый.

Он же первым и был отстранен.

Сильная рука Реты легла на его запястье, снимая браслеты. Юлли вскинул было голову, намереваясь возразить самым решительным образом, но так ничего и не сказал. Потому что увидел зеркало.

Маленькое такое зеркальце, такие носил, как кулон, каждый уважающий себя фильтр. Для самоконтроля. И теперь Рета держал это зеркальце так, чтобы Юлли мог увидеть в нем свое юное лицо.

Слишком юное.

И Юлли отвел глаза.

— Покажи! — сказал Рета, возвращая браслет.

Юлли вздохнул, напрягся и остановил время. Но лунная дорожка, упав к нему под ноги, не затвердела ступеньками — замерцала жидким серебром, струясь и подергиваясь, а потом и вообще истаяла ртутной тенью.

— Не выходит, — сказал Юлли тихо и в сторону, хотя все было ясно и так, ясно всем, и ему самому — тоже ясно, и потому он сам положил свой последний браслет в молчаливо протянутую руку Реты.

— Ты устал, — сказал Рета. И это были слова приговора.

Юлли кивнул и вышел из сейфа, раздвинув ладонями бетонные стены. И ночь положила ему на плечи свою черную руку, унизанную перстными сверкающих звезд. Наверное, он бы заплакал тогда, если бы мог.

Но фильтры не знают слез.

Это была его идея, идея мира без смерти. Красивая идея. Хотя он с самого начала знал, что все это кончится ничем. Вот все и кончилось. Но кончилось, пожалуй, слишком быстро, и ему было грустно от этого. Грустно настолько, насколько вообще может быть грустно фильтру.

К тому же впервые за очень долгое время он шел не по делу, не по работе, шел просто так, выполняя такой странный для фильтра приказ «отдыхать», и потому чувствовал он себя тоже несколько странно, даже неуверенно как-то он себя чувствовал.

Боль была настолько сильна и неожиданна, что он еле устоял на ногах.

Она ударила его в грудь, словно волна, и развернула боком к тротуару.

Он был молод, слишком молод, и зеркало Реты все еще стояло у него перед глазами, но он был фильтром, а для фильтра пройти мимо так же физически невозможно, как для обычного человека — не дышать.

И он пошел туда, куда тянула его эта боль, пошел вдоль спящих темных домов и деревьев с широкими листьями, туда, где четкая пунктирная линия горящих вдоль приморского проспекта фонарей прерывалась темным провалом.

Туда, где прямо на асфальте сидел человек.

Вернее, не на асфальте, а на узком придорожном бордюрчике, у края газона. Сидел он, скорчившись, подтянув колени к груди и обхватив себя руками за плечи, словно было ему холодно этой жаркой летней ночью. Был он молод и худ, лбом вжимался в сплетение рук, рассыпав короткие светлые волосы по острым коленкам. Он не был похож на страдальца. Он даже на бродягу не был он похож — слишком чистенький и ухоженный, слишком спокойный. Просто перебравший богатенький юнец, теплой южной ночью прикорнувший прямо у моря — так мог бы подумать любой человек, его увидевший. Человек.

Но не фильтр.

Юлли машинально провел рукой по поясу, нащупывая локатор. И наткнулся пальцами лишь на оборванные ремешки, — как же он забыл, что локатор срезало еще на той неделе шальным метеоритом. Да и браслеты с него сняли все, и те, что за усиление отвечали — тоже, а это значит…