Страница 12 из 15
— А теперь — вылей воду.
— Что?
— Вылей воду на землю.
— Ты что? Ты... Ты... Понимаешь, что говоришь?
— Вылей воду.
— Я... Я нёс! Тебе! Радовался! Ты понимаешь, что говоришь?
Не могу передать, как всё моментально вскипело у меня внутри. Перехватило дыхание. Даже бросило в пот от возмущения.
Руки непроизвольно сжались в кулаки.
Я придвинулся к Феодосию. Ещё немного, и я бы схватил его за грудки. Но он перекрестился, спокойно глядя на меня.
Я схватил кувшин и перевернул его. Вода жалобно хлюпнула и вылилась на каменистую землю, почти сразу же впитавшись в неё.
— Вот! Пожалуйста! Как хочешь! Только ни о чём меня теперь не проси! И твои молитвы не нужны мне! Забери их вместе с твоей водой!
Я отшвырнул кувшин. Он жалобно звякнул на камнях и отлетел.
Этот человек оскорбил меня! Он насмеялся над самым светлым. Над тем, что только проявилось во мне! А ведь я ему, для него — нёс эту воду! Этот человек... У меня не было слов. Даже ругань застряла у меня в глотке. Я не знал, куда деться. Что сделать...
Я плюнул на камни и побежал, куда глаза глядят.
Убежал я недалеко. За холм. Чтоб не видеть ни Феодосия, ни пещеры. И там я сидел.
Сидел, сидел...
Я понимал, что уходить мне некуда. Что нет смысла идти даже в монастырь, за восемнадцать километров. Там никто не понимает моего языка, и все видели, что я приходил с Феодосией.
Просто, видимо, мне надо было побыть одному, чтоб прийти в себя от такой неожиданной и подлой обиды, нанесённой мне этим человеком, которого я — даже назвал аввой! Что значит — отец.
Я назвал этого человека отцом, а он...
Нет, я никак не мог прийти в себя. Солнце уже перешло середину небосвода, а я не находил в себе сил вернуться к пещере.
Чего только я ни передумал, сидя на камне и лёжа на сухой земле! И о своём несуразном прошлом, и о том, что меня, в общем-то, здесь и нет. А лежу я, бедный, в реанимации, в двадцать первом веке, и никак не могу прийти в себя.
Может быть, всё это — только изощрённая игра разума, галлюцинация. И никакой пустыни, никакой пещеры и никакого монаха Феодосия нет и в помине и никогда не было.
Так, всё так... но почему тогда столь тверды эти камни? Так жжёт это солнце, и так хочется есть?
Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного...
Я начал молиться на закате.
Просил о помиловании. «Пусть я такой плохой, — думал я, — но, Господи! Неужели всё так безнадежно? Ты, вон, разбойников прощал, так помилуй и меня... Почему я оказался здесь? Почему Ты дал мне в наставники такого чудного, такого чёрствого и даже жестокого человека? А, Господи? Почему? Почему он насмеялся надо мной? А Ты всё видел и не защитил меня! Не помиловал! Может, Ты не видел? Помилуй, помилуй...»
Глава 30
Целый день я пробыл в одиночестве. К пещере вышел, только когда село солнце. Феодосий плёл корзину. Губы его чуть заметно шевелились. Он вкладывал Иисусову молитву в каждое переплетение прута.
— На вечер — сто Иисусовых молитв, — как ни в чём не бывало, сказал он мне.
— Читай их сам, — грубо ответил я.
Конечно, я немного перегорел. Теперь я догадывался, что не всё так просто с этой водой. Но не мог же я сдаться без боя.
Феодосий продолжал молча доплетать корзину. Да и сумерки опускались быстро.
— Почему ты молчишь? — не выдержал я.
— Читаю сто твоих молитв, — спокойно ответил он.
— Может, объяснишь мне, что произошло?
— Если бы ты был моим учеником, пришедшим ко мне по доброй воле, я бы ничего не сказал тебе. Я просто выливал бы твою воду до тех пор, пока ты не понял бы сам. Или — не ушёл бы туда, откуда пришёл.
— Я прошу тебя.
— Да, идти тебе некуда. И я не знаю, сколько ты пробудешь со мной.
— Не знаешь?
На этот вопрос Феодосий не ответил. Он закрепил последний прут и отставил готовую корзину в сторону.
— Ты подумал, что ощутил сладость молитвы. Ты решил, что молился сам. Но это не так. Бог подвёл тебя к началу пути. Бог вложил в уста твои молитву не более той, какую может вынести новоначальный. Остальное доделала твоя горячая, разгорячённая плоть. А ты решил, что чего-то достиг? И потому тебе не нужна пещера?
Тут уж настала моя очередь промолчать. С каждым словом монаха мне казалось, что и в сумерках заметно, как краснеет мое лицо.
— Гордыня твоя тебе незаметна. Но гнев — мы заметили оба. Ещё бы, что-то случилось не по-твоему! Гордыню можно скрыть до поры. А вот гнев — не скрыть. Гнев сразу покажет, есть ли в человеке гордыня, мгновенно выявит её.
На небе появились первые звёзды.
— Прости, авва, — сказал я.
— Проси Бога, — ответил он.
— Но ты... не обижаешься?
— Ты младенец, Всевлаад, — вздохнул авва. — Посочувствуй обидевшему. Солнце да не зайдет во гневе вашем; и не давайте места диаволу.
— Прости...
— Испытывай помыслы и действия.
— Я не успел даже подумать.
— Это значит, что в поступках твоих главенствует не Дух. И даже — не ум. Знаешь, что однажды сказал ученику Великий Антоний? Чтобы спастись, «не надейся на свою праведность, не жалей о том, что прошло, и обуздывай язык и чрево». Запомни и пойди прочти пятьдесят шесть Иисусовых молитв.
— Почему пятьдесят шесть?
— Потому, что сорок четыре твои молитвы я уже прочёл.
Я отошёл и подумал, что сделал всё, как велел Великий Антоний. Только наоборот.
Хватит ли мне пятидесяти шести молитв, чтоб запомнить?
Глава 31
«Какой же я дурак!» — думал я, ворочаясь на каменном ложе, покрытом старой шкурой. Всё мне становилось ясно. Или мне опять казалось, что всё ясно, в силу моей новоначальности, как выразился авва? Какие бездны открыты ему и закрыты для меня! А он почитает Антония, считает его большим себя и называет Великим. Смогу ли я когда-нибудь хотя бы приблизиться к этим людям по духу?
Ночь снова протащила меня по длинному коридору. Каждую ночь, засыпая, я надеялся на это и каждую ночь этого боялся. А вдруг там, в моём времени, я уже умер? Смешно, но мне не хотелось умереть и в этом времени. Мне не хотелось уходить из египетской пустыни. Ибо никто там, в двадцать первом веке, не назовёт меня «младенец Всевлаад». Никто не выльет воду мне под ноги. Нет, может, выльют, и не раз. Но никто не выльет воду мне под ноги — из любви ко мне.
Ночь вытолкнула меня в больничную палату. Это, вероятно, была уже не реанимация. В палате нас было двое. Напротив меня на койке лежал и не шевелился мужик, обвешенный трубками. Видимо, как и я.
Трубок у меня стало поменьше, но они ещё присутствовали.
Я попытался пошевелиться. Боль значительно уменьшилась. Сильнее всего болели голова и горло. Трубка в горле продолжала торчать.
Рядом с моей кроватью никто не сидел.
А я хотел её увидеть! Я хотел удостовериться, что она не бросила меня!
Аня... Жаль, что тебя нет...
В палату влетели две медсестрички. Они направились не ко мне, а к соседу. Одна повернула его, а другая что-то делала с трубкой, торчащей у него из спины. Или просто со спиной.
— Тяжело его ворочать! — вздохнула первая.
— Ишь, боров! Недолго ему осталось,— ответила вторая. — Кажется, его жена сегодня подписала, чтоб от аппаратов отключили. Быстренько она! Лежит только десять дней.
— Что делать! Врачи говорят — мозг умер. — Удачно подстрелили беднягу.
— Жаль. Видно, красивый был мужик. Может, очнётся ещё.
— Ага. И этот, второй, тоже вроде был ничего. Пока машина не сбила. — У этого жена отказалась подписывать. Пятый месяц лежит. На что она надеется, непонятно.
— Жена, кажется, разведённая.
— Всякая неразведённая ходила бы так, как эта разведённая. А раз кто-то ходит — надо согласие.
— Ладно, поворачиваем. Раз...
Грузное тело мужика опустилось на спину.
— Этого будем обрабатывать? — спросила первая, указывая на меня.