Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 33

Наверно, самое поразительное совпадение с фантазией Джека Лондона (впрочем, может быть, замысел повести также почерпнут из чьей-то жизненной истории) — «трансфизические странствия», как сам он их именует, упрятанного в советскую тюрьму Даниила Андреева: безграничность миров и веков, им посещаемых, встречи, беседы, озарения, сопровождающие эти странствия, помогают ему создать гигантскую и стройную картину «параллельной», назовем ее — «внеастрономической» — Вселенной.

Теперь, правда, появились сообщения, что маршруты внетелесных путешествий прокладываются не только на пограничном рубеже земного существования. Некоторые люди обладают способностью всякий раз, когда их одолевает охота к эксперименту, по собственному желанию покинуть телесную оболочку и отправиться в путь. Стартовав, они видят со стороны оставленное ими тело. И, случается, не без трудностей возвращаются в него.

У меня вдоволь материала для фантазий, но я не хочу фантазировать. Мне проще думать, что мои видения были подобием многосерийных снов, своего рода «мыльными операми», но принять окончательное решение отчего-то трудно, — может быть, просто есть потребность уберечь иллюзию. Объективно нет разницы в том, двигались ли все эти заполненные образами пространства внутри меня или я — в них, как при объяснении эйнштейновской теории нет разницы, движется ли поезд или перрон, но не теоретически, на деле, разница огромная: в одном случае всё замыкается границами моего тела, в другом — приотворяется дверь в желанное (или нет?) Быть Может.

Однажды я тоже увидел свое тело со стороны. Теперь я уже не в силах воспроизвести, как это случилось. Сперва я даже не понял, что происходит, и лишь спустя несколько минут сообразил, что сижу в кресле, поставленном в ногах моей больничной кровати, тогда как другой «я» тихо почивает, лежа на спине. Помню только, что удивился, узнав в лежащем человеке себя и еще — как бы увидев снизу, от подбородка свое лицо, которое за отсутствием зеркала да и за совершенной ненадобностью заниматься этим не рассматривал, должно быть, уже два месяца; мысленно я почему-то представлял себя похожим на старого китайца с торчащими на конце подбородка длинными прямыми ниточками седой бороды. Еще помню ощущение некоторой особой дурноты, не оставлявшей меня, пока я сидел в кресле и созерцал свое мирно спавшее тело.

(Дурнота была сродни той, которую я испытал, когда в Крыму мой друг взял меня на рыбалку в открытом море. Старенький буксир остановился в изрядном отдалении от берега. Находившиеся на нем любители-рыболовы — я к ним не принадлежу — расположились вдоль обоих бортов с короткими удочками, снабженными спиннинговой катушкой. К леске снизу подвязывался короткий поводок — «ставочка» — с большим количеством крючков без наживки. Ловили ставридку; если попадалась пикша, в ту пору еще считавшаяся непригодной в пищу, ее снимали с крючка и бросали обратно в море. Была мертвая зыбь. Словно осколки стекла, рассыпанные в воде, слепя глаза, качались вокруг. Буксир мелко подрагивал. Из машинного отделения тянуло подгоревшим маслом. Меня мутило. Окутанный дымкой горизонт пьяно пошатывался из стороны в сторону. В кистях рук и в икрах, казалось, пересыпается сухой песок...)

Такая же дурнота сопутствовала тому, что называют галлюцинациями.

Из галлюцинаций ясно запомнилась одна.





...Все еще неходячий, я опять сижу в кресле, но «в своем теле». Кровать застелена, на ней никого нет. Вдруг чуть в стороне, будто прямо из воздуха, образуется белое облачко. Оно движется ко мне, постепенно все более обретая очертания женской фигуры. Передо мной женщина, которую я давно и хорошо знаю. Ее лицо, руки, одежда — всё белое, точно отлито из гипса. Она кажется мне скульптурой — памятником. Она подходит совсем близко и молча садится на кровать. Я пытаюсь заговорить с ней, она не отвечает. Сидит молча, неподвижно, не отводя глаз смотрит мне в лицо. В одной руке она сжимает аккуратно сложенный белый платок. Меня тревожит этот платок: такой дают в руку умершим. Мне становится страшно. Я вспоминаю, как однажды, много лет назад приехал неожиданно к ней на дачу. Она гладила белье на террасе. У нее в руке был тяжелый железный утюг с треугольными прорезями по бокам, заправленный раскаленными углями. Время от времени, раздувая угли, она сильно раскачивала утюг. Лицо, шея и грудь ее раскраснелись; на ней был легкий цветастый халатик. Я сидел на перилах террасы и читал ей стихи. Она знала, что я в нее влюблен, взглядывала на меня и улыбалась. Теперь я начинаю читать ей те же стихи, которые читал тогда. «Но если бы душа могла // здесь, на земле, найти успокоенье...» Никак не предполагал, что еще помню их. Она сидит по-прежнему неподвижно, слышит, не слышит, не знаю, — гипсовая статуя. Потом так же, не произнеся ни слова, встает и медленно удаляется, исчезает. Я долго не в силах унять мелкую противную дрожь в руках и ногах, сжав зубы, сглатываю слюну, как при надвигающейся морской болезни...

Недавно эта женщина навестила меня. Я напомнил ей, как когда-то нежданно к ней нагрянул. Она засмеялась и прочитала первую строчку того стихотворения: «Не знаю я, коснется ль благодать моей души...» Подумать только, а я снова успел забыть его...

Я сидел в кресле и смотрел на самого себя. В палату, сияя глазами, вошла красивая сестра, эфиопка, Зелла Ибрагим. Я называл ее «Ганнибалом», ей почему-то нравилось это, хотя, как я выяснил в разговоре, она ни о пушкинском предке, ни о самом поэте, ни о карфагенском полководце даже малейшего понятия не имела. Зелла-Ганнибал приблизилась ко мне лежащему и окликнула меня, я лежащий не проснулся и не отозвался, я сидящий тоже промолчал. Сестра поправила капельницу и вышла. Я еще немного (так мне показалось) побыл в кресле, удивляясь себе лежащему (я все-таки продолжал ощущать себя старым китайцем с собравшейся морщинками кожей и длинными седыми волосками бороды), но когда в палате снова появилась Зелла-Ганнибал (она, похоже, была встревожена моим состоянием) уже вновь каким-то образом «совместился» со своим лежащим телом. Дурнота отступила. Я улыбнулся Зелле. Она, с заметным облегчением, ответила мне своей ослепительной улыбкой, вдруг достала из кармана ласкающее белизной куриное яйцо и положила в мою ладонь. Малосильная рука радостно ощутила его приятную округлость и тяжесть. Между тем час был неурочный — видимо, где-то между обедом и ужином — да и яйца в больнице полагались только по воскресеньям, к завтраку. Я, впрочем, тогда почти ничего не ел, для поддержания сил мне постоянно вливали из капельницы какой-то состав, именуемый «питанием астронавтов»...

Граница иных пространств, меня окружавших, весьма протяженная, была проложена неопределенно, — я никогда не замечал, что уже вплотную приблизился к ней, заступаю, вот-вот пересеку. Реальность этих иных пространств была убедительной потому, что, оказываясь в них, при самой, подчас, необыкновенности ситуаций, я всегда сознавал, или ощущал, ее закономерность, ее причинно-следственные и временные связи, как и закономерность моего появления там, — точно надел пригнанную по телу одежду.

...Совсем рядом с моей Station В–2 (Station по-немецки отделение в больнице, но очень тянет перевести напрямую — «станция»), где, согласно документам, я и обитал, имелась, как я со временем узнал, еще одна, явно отличавшаяся от нашей возрастом: лепнина на потолке, желтые лампы, упрятанные в шаровидные абажуры, взамен трубок дневного света, тяжелые белые двери без стекла с бронзовыми ручками, старообразная мебель, покрашенная белой эмалевой краской. Путь в это отделение лежал через малоприметную серую дверь какой-то кладовки, слева, в самом конце нашего коридора, у торцового окна. Стоило войти в эту кладовку, протиснуться между полками, заставленными коробками и разного рода стеклянными, фаянсовыми и никелированными больничными подробностями, как ты оказывался на лестничной площадке, тоже старого образца, без лифта, не похожей на наши холлы, — выщербленный плиточный с узором пол, обычное окно — не на всю стену, как в В–2, — бронзовые щеколды на раме, покрытый той же эмалевой краской, кое-где облупившейся, подоконник, возле окна — выведенное из употребления белое вращающееся кресло без одного подлокотника, — сюда, к окну, улучив свободную минуту, выбегали покурить врачи и сестры этого отделения. Здесь появлялись иногда и сотрудники В–2, но, как я заметил, всегда поднимались по лестнице снизу, обходным путем (несколько раз и мне пришлось так подниматься), между тем я знал про серую дверь кладовки у торцового окна задолго до того, как, уже поставленный на непослушные ноги, был впряжен в высокую каталку, окаймлявшую меня с трех сторон, подобно трибуне на клубной сцене, и в сопровождении трех сестер — одна поддерживала меня сзади, другая везла следом капельницы на колесиках, из которых в мои сосуды неспешно вливались жизненные силы, третья несла похожие на кейс пластиковые сосуды для отходов, к которым я был подключен шлангами, — сумел впервые доволочить себя до конца коридора нашего В–2. Иногда я думаю, сам себе не доверяя, почти в шутку, что это «параллельное» (никак не подберу взамен другое, не модное слово) отделение было воплощением памяти о какой-то давней больнице, должно быть, стоявшей на том месте, где позже выросли кубы современной клиники.