Страница 1 из 43
Илга Понорницкая
Подросток Ашим
Мишка только пришёл в лицей, а уже стал администратором сайта. Кира Сергеева на перемене говорит:
— Ну, выскочка…
И все кивают ей, кто сразу, а кто поглядев на других. И Лёхич тоже кивает, а сам думает: «Но ведь всем предлагали, когда этого Мишки Прокопьева здесь ещё не было!»
Алла Глебовна, учительница информатики, оглядывала класс, останавливалась на лицах, смотрела долго, и Лёхичу боязно было, что она скажет сейчас: «Ну, раз никто не хочет, я назначаю Лёшу Михайлова». Но она только молча глядела, а потом переводила глаза, и уже соседу его, тоже Лёше, Ковригину, было боязно.
Девчонкам не надо было бояться. Алла Глебовна полагала, что администратором должен быть мальчик. Но если бы Кирка сама вызвалась, её бы, наверно, назначили.
Алла Глебовна говорила, что многие ребята идут примерно наравне, и она не знает, кого выбрать. И чтобы все ещё раз подумали.
А дальше начинала пугать, что сайтом придётся заниматься каждый день. И что делать всё надо будет чуть ли не с нуля. У лицея, понятно, есть сайт, но мы переходим на другую платформу…
Лёхич не тупой, но он каждый раз представляет себе платформу — каменную плиту под ногами. Ноги его в высоких ботинках упираются в неё и пружинят. Он слышит:
— Нам надо перейти на другую платформу.
Только иногда это парень говорит, его, Лёхича, друг, а иногда девчонка, и он вспоминает: «Да, у меня же подруга есть!». И в любом случае они будут долго ехать на поезде. Мимо них леса будут тянуться, и поезд будет громыхать, пролетая мосты над водой.
— Лёша, ты хочешь быть администратором сайта? — спрашивает Алла Глебовна. — Давай!
И он вскакивает и мотает головой, бормочет:
— Я не хочу…
Должно быть, очень счастливо он улыбался.
Новенький пришёл неулыбчивый, на учителей внимательно глядел.
Мальчишки на перемене стояли у окна, говорили про всякие игры. Он подошёл, на него посмотрели, и он начал, смущаясь:
— Я пробовал знаете как сделать…
Вроде, вообще про какую-то другую игру, невпопад. А дальше Лёхич понять не мог — выходило, что новенький сам хотел сделать игру. И Лёхич боялся переспросить у него, так это или нет. Все-то, получалось, поняли, а он только не понял. Он стоял рядом, думал: не зря классная говорила маме на прошлом собрании, что он типичный гуманитарий.
Мама в тот вечер, придя домой, по обыкновению бросила ему:
— Будешь на рынке стоять, как я!
Как будто он уехать никуда не сможет. Это в их городе — то ли на завод иди, то ли на рынок. Но мало ли как в других местах…
Он смолчал, а мама давай дальше, вперёд — попрекать его:
— Я убиваюсь, я выходных не вижу, ты хоть знаешь, каково мне с тобой вот так маяться?
У Лёхича никто не спросил, хочет ли он из школы в лицей. В каникулы после седьмого класса мама заставила приёмные экзамены сдать. Он сам не знал, как смог написать математику, и по физике он, как ни дрожал, на вопросы ответил. Учитель старенький был, у него в глазах слёзы стояли. Так бывает, что глаза сами слезятся. А Лёхичу казалось, что это учителю его жалко, что он такой несуразный.
Лёхич и не объяснил бы, откуда видно, что они все другие, не такие, как он. Ребята из очереди пришли из какой-то другой жизни, в которой — хошь в Англию, хошь — в Америку на каникулы, где никто не кричит на тебя из-за денег. Вообще никто никогда не кричит.
Все мальчики были в отглаженных строгих костюмах. И Лёхичу мама тоже отгладила пиджак и штаны, а сначала долго чистила щёткой и говорила: «Ты сам уже должен, я уже не должна прикасаться…» И он был в специально купленной белой рубашке — но отчего-то ему казалось, что и рубашка на нем другая, и это всем видно…
Пока Лёхич стоял в очереди на собеседование, ему хотелось убежать вон отсюда по коридору. У выхода за конторкой охранник сидел. Лёхич и мимо охранника не хотел, чтобы у всех на виду. Он за какой-нибудь из дверей в пустом классе бы пересидел, пока все разойдутся.
Так нет, стой ни живой ни мёртвый в толпе, не подпирай стенку, не слушай, кто что выучил, а что нет. Не обращай внимания, как в тебя страх входит, как нижняя губа начинает прыгать. Она всегда так, когда Лёхич волнуется.
— Там же одни мажоры, в этом лицее, — пытался он втолковать маме.
Мама переспрашивала:
— Кто-кто?
— Ну, богатые буратинчики, или как это называлось в твоё время? — попробовал объяснить Лёхич.
— Когда, в моё время? — переспросила мама, и он понял, что сплоховал.
Мама любила зацепиться за какое-нибудь слово и свернуть от него куда-нибудь не туда, в совсем другой разговор. И теперь она опять повторила:
— В моё время, да. Было ведь и моё время.
В голосе её он слёзы услышал. Она не любила вспоминать себя в его возрасте и потом, позже, когда ещё шло её время, её, а не тех, кто моложе на десять, пятнадцать, двадцать пять лет. И она не могла понять, когда это время вдруг оборвалось.
Ей и сейчас по утрам иногда с недосыпу казалось, что из зеркала на неё глянет её настоящее лицо — курносое, гладкое, с ярко прорисованными скулами. А брови тогда делали ниточками, тонкими-тонкими. На себя такую посмотришь, проверишь, всё ли в порядке — и сразу руками всплеснуть хочется и закружиться, и упорхнуть на улицу, чтобы не слушать про то, как мать старается, убивается ради для тебя… Ведь всё же с утра до вечера тогда скучным казалось. Вот как и ему, наверно, теперь!
Она глянула на сына, и он ссутулился перед ней в ожидании крика. И в чём он сейчас виноват, думал Лёхич. Ну, напомнил ей, что её время ушло! Как будто она сама об этом всё время не говорит? Что если бы кто-то направлял её правильно, если бы кто-то давил не неё, твердил, что надо учиться, если бы кто-то ломал её, она бы сейчас не мыкалась так с дурнем Лёшкой.
Тут она запинается, вспоминает: «Твердили же мне!». И тут же говорит себе: «А разве так надо было со мной?!» Мать с бабушкой должны были просто запирать её в комнате!
Но зато сына она, если надо, запрёт и не выпустит никуда. И он будет учиться там, где она скажет, а если что — и ремень в доме есть, из его же штанов. И он может засунуть свои «хочу-не хочу» в задний карман, потому что этим, как их там, буратинчикам, мама с папой всё купят, они уже на сто лет обеспечены, но и его мама добьётся, чтобы он получал элитное образование.
И он не знал, отчего ему хуже — от этих криков по вечерам или оттого, что утром он идёт в лицей. Старенького-то учителя он обманул, что он такой же, как остальные, а классуха, математичка, сходу его раскусила.
И в классе тоже раскусили его, эта же Кирка. Уже третьего или четвёртого сентября. Классуха искала его в журнале, чтобы «трояк» поставить. Путалась:
— Кто ты у нас? Ярдыков?
— М… — растерялся он. — М-михайлов… Я Лёша Михайлов…
Ну, что б не запомнить, когда человек сам называет себя? А Кирка решила вдруг уточнить, как его зовут. Он только попробовал подойти к ребятам в коридоре, да так и не подошёл, остановился в метре, ждал, когда на него внимание обратят.
Кирка повернулась к нему, спросила:
— Как бишь звать тебя?
— Лёхич, — ответил он, стараясь говорить как можно фамильярней и бодрее.
Он уже знал — в классе кроме него два Лёши были. А он будет Лёхичем — и его сразу отличишь от других. Он займёт свою нишу! Но почучилось у него «Лёхич» так жалко, что несколько человек рассмеялись. Кто-то переспросил:
— Как? Хич?
И Кирка определила:
— Хичик!
В старой школе, по правде говоря, он тоже был Хичей, но не для всех. Только для трёх или четверых человек, про которых учителя говорили, что их как бы и нет в этом классе, и успеваемость надо считать без них. И что таких не то, что в старшие классы нельзя — их бы и вообще в школу для ненормальных. А для остальных он и Лёшей-вторым был, ну и Лёхичем тоже.