Страница 4 из 12
Чего же добились хранители доброго имени Анны Семеновны Голубкиной? Почитайте все написанное о ней — увы, это не займет много времени, — и у вас возникнет прекрасный образ художника подвижнической чистоты и цельности, а в человеческом плане — почти монстра. Никогда взгляд ее не останавливался с любовью ни на одном мужском лице, никогда не забилось волнением сердце, не пресеклось дыхание, не взблеснули радостью, не затуманились слезами глаза. И как настойчиво поминается длинная темная юбка и белая кофта — пожизненная униформа Анны Семеновны, да еще грубый фартук во время работы и облысевшая до мездры шубейка. Но есть парижская карточка, где она снята вместе с четырьмя русскими художницами — меж них Кругликова — и с горбачом Борисовым-Мусатовым. В большой, как цветочная клумба, по тогдашней моде шляпе и темном облегающем платье, она выглядит элегантно и романтично. Значит, был и такой образ Анны Семеновны. Вспоминая о парижских днях, художница Н. Я. Симанович проговаривается, что Анна Семеновна придавала значение одежде и радовалась хорошей вещи. Вспомним ульяновский портрет Голубкиной, отличающийся, по мнению всех знавших ее в молодости, удивительным сходством: как хороша она и женственна! Мужеподобность, пергаментная серо-прокуренная кожа, костлявая фигура — это все куда позже, когда давно уже был поставлен крест на женской жизни. А в Париж приехала русская девушка редкой выразительной красоты — она перешагнула за тридцать, но не стала векшей, перестарком, сохранив во всем облике нежно, нетронуто девичье. Душа у нее отставала от разума и характера — неискушенная, доверчивая, наивная и незащищенная. Но проснувшаяся для любви. Все соученики Голубкиной по академии знали о ее «тайне» — влюбленности в скульптора профессора Беклемишева с внешностью Христа и странным внутренним устройством, позволявшим сочетать мистицизм с академической рутиной. Гимназическая упоенность чувством к учителю не мешала Голубкиной отчетливо и холодно видеть всю слабость Беклемишева как наставника и скульптора, и она без сожаления оставила его мастерскую.
Она и думать забыла о Беклемишеве, когда в Париже ее соученицы принялись назойливо обшучивать этот никогда не бывший роман. Скучно им, что ли, было, этим вовсе не плохим женщинам, приютившим Голубкину, облегчившим ей первые шаги в чужом городе, или простота и чрезмерная серьезность зарайской огородницы невольно толкали к розыгрышам и шуткам, вполне безобидным, относись они к человеку, не столь прямолинейному и ранимому. Анна Семеновна взорвалась, глупые шутки обернулись серьезным конфликтом, затронувшим всю русскую художественную колонию. Пришлось вмешаться Борисову-Мусатову, замечательному художнику и чистейшей души человеку, и пустить в ход весь свой моральный авторитет.
В литературе о Голубкиной исход разыгравшегося скандала как-то замазан, а в устной легенде считается, что насмешки и подковырки молодых художниц послужили причиной двукратной попытки самоубийства Голубкиной.
Спасенную от смерти, но нервно разбитую Анну Семеновну привезла из Парижа Кругликова — одна из шутниц. Трудно, невозможно поверить, чтобы Анна Семеновна при своей гордости и нетерпимости даже к малой человечьей дрянности (требовательность к окружающим коренилась в беспощадной требовательности к себе самой) позволила опекать себя человеку, почти загнавшему ее в смерть. По приезде в Москву, Анна Семеновна очутилась в нейро-психиатрической клинике известного профессора Корсакова. Но если она дважды покушалась на свою жизнь из-за глупых шуток, то ей полагалось бы задолго до Парижа познакомиться с этим заведением. Вот к чему приводит желание стерилизовать образ Голубкиной, возвести ее в ангельский чин. Ее сделали душевнобольной. Анна Семеновна была человеком с неустойчивой нервной системой. Сильное, ошеломляющее переживание, крушение всех нравственных опор привели ее к страшному самосуду, который не удался, но оплачен был тяжелейшим нервным и душевным срывом. Она никогда уже не оправилась полностью от этого потрясения. Это подтверждает М. В. Сабашникова в письме к Максимилиану Волошину: «Вы спрашивали, что я называю чистым сердцем? Это не смешанное, цельное — вот как у нее (у Голубкиной. — Ю. Н.), только у нее силы не хватило вынести его. Ее ничто не согнет, но она уже сломана. Я думаю, что она очень больна, у нее изранено сердце». Тут только одна неточность: Анна Семеновна не была сломана, доказательство тому вся ее долгая, предельно насыщенная и плодотворная творческая жизнь, ее великолепное, сильное и здоровое искусство. Кстати, разговоры об упаднических тенденциях в ее творчестве не стоят выеденного яйца, даже в худшую пору, после разгрома революции 1905 года, ее символы были полны веры в то, что Россия проснется и двинется туда, где музыка и огни…
Повторяю, она не была душевнобольной, но после парижской катастрофы у нее случались приступы депрессии, когда она не могла работать, не желала никого видеть, кроме своих родных. Такие приступы не были беспричинны; один из тяжелейших постиг ее в тюрьме в одиночной камере-душегубке, видимо, она страдала клаустрофобией, в ту пору еще не получившей научного названия.
В книге А. Каменского «Рыцарский подвиг» — единственно серьезном труде о Голубкиной — говорится о том, что у Анны Семеновны была неудачная связь с французским скульптором. Исходя из этого, случившееся в Париже легко домыслить, не насилуя подсознания, откуда, видимо, и происходит столь ненавистная всем «…ведам» интуиция.
Париж тех лет — художественная Мекка, сюда стекались таланты, полуталанты и не подозревающие о своей пустоте бездари со всего света. Монмартр был звонким царством богемы, а не подделкой под него, и Мулен Руж жил истинными страстями, а не прохладным туристским любопытством; там напрягались икры Ла Гулю в красных чулках, кидал козлиные копытца худющий, выостренный, как нож апаша, Дезоссе, пела, выламывая тонкие кисти, Ивет Жильбер, канканировала Авриль, а карлик Тулуз-Лотрек писал их легкими мазками, обрекая на бессмертье; и все, кроме основоположника импрессионизма Эдуарда Мане, были живы и приближались к признанию, славе, и Париж как никогда чувствовал себя пупом вселенной.
Анна Семеновна оставалась чужда богемной жизни, чужда вечернему Парижу и всем его соблазнам прежде всего потому, что у нее не было денег на развлечения, да ведь и без гроша в кармане можно причаститься у Монмартра и Монпарнаса. Главная причина затворничества в другом — в обостренной совестливости: семья не для того надрывается на огородных грядах, чтобы она фланировала по нарядным парижским улицам в беспечно веселой толпе. Приехала сюда учиться, вот и учись, работай, работай до черноты в глазах.
Но Голубкина была живым человеком, а не механической куклой, она слышала влекущие шумы великого города, и сколько бы ни защищалась от него родным Зарайском, испытывала волнение, иначе какой она художник! И тут Париж, от которого она спасалась стенами мастерской, вечерними глухими шторами, сосредоточенным на своем, не ловящим окружающего взглядом, сам пришел к ней, легкий, светозарный, ликующий, сокрушил все призрачные преграды и взял в плен нетронутую душу. Мне именно таким представляется молодой человек, сыгравший роковую роль в жизни Голубкиной: светлым, легким, открытым, очаровательным и поверхностным, ибо глубокие, сумрачные, трудные натуры тянутся к тем, на ком лежит свет, пусть это не свет солнца, не свет месяца и звезд, а фальшивый свет кафешантанного софита, такое обнаруживается потом, когда опамятоваешься у разбитого корыта. Наверное, он был даровит, Париж делал хоть на время даровитым каждого, весел, разговорчив, не обделен общим умом среды, нежен, настойчив и покоряюще искренен. Да, да, он искренне желал красивую, неординарную, талантливую и значительную русскую девушку, так разительно отличавшуюся от всех парижских девиц, клубившихся вокруг художников. Неподдельны были хрустальные слезы его нетерпения.
Анна Семеновна уже вышагнула за тридцать, но она никогда не слышала обращенных к ней слов любви. Она не то чтобы потеряла голову, это на нее не похоже, она ответила настоящей любовью на парижский суррогат страсти и подарила всю себя любимому. Надо думать, что у ее возлюбленного к восторгу первого обладания примешалось смятение, когда он обнаружил девушку в крупной, с решительным взором, вполне зрелой на вид женщине. Ему вовсе ни к чему был подобный дар, накладывающий обязательства, чреватый нежелательными последствиями. Тем более что он сразу ощутил всю серьезность отношения к себе Голубкиной. Во Франции бытовала шутка, что русская девушка после первого же неловкого поцелуя начинает прикидывать, по какой линии пустить будущего сына — по военной или гражданской. Я не отношу этого к Анне Семеновне, но, без сомнения, она видела в человеке, которому отдала себя, не «партнера», а друга сердечного, сопутника, мужа, пусть и не привязанного официальными узами, кому они нужны. На легкого, праздничного попрыгуна надвинулась тяжелая зарайская истовость, давящая сила печального русского чувства с преданностью, в которой он не нуждался, с готовностью отдать за любимого жизнь, что в его представлении было просто дурным тоном, с высокой требовательностью, подразумевающей равный ответный спрос. Подступила духота, куда-то, за край света провалились разноцветные фонарики Монмартра, музыка и пляски Мулен Ружа, страстные споры об искусстве за столиком «Капуля», когда язык что-то мелет о кукурузном солнце Синьяка, а рука под столешницей уже нашла круглое колено рыжеволосой натурщицы, которая явилась сюда с твоим другом, а уйдет с тобой, никого тем не обидев. Да, это не Зарайск, там все всерьез, за все расплачиваются душой, а то и жизнью.