Страница 24 из 28
— Кого там носит?
— Дед, это я, Пискун. Померли вы, что ли? Не достучаться... — устало отозвались из темноты.
— Достучаться-то можно, да ведь сам знаешь, сколько недобрых людей по свету бродит, — нехотя, словно думая о другом, протянул старик.
Приход красного партизана не на шутку смутил хозяина. Вокруг деревни шарили гайдамаки. Под вечер слышна была перестрелка, да еще, чего доброго, соседи расскажут, что Рухло путается с кем не надо.
— Я с просьбой, дед, — начал Пискун и замялся.
Рухло услыхал, как тот шагнул к окну. Видно, Пискун чего-то ждал от старика — приглашения отдохнуть или хоть участливого слова. Но старик молчал, опасаясь сболтнуть лишнее, не узнав сперва цели ночного посещения.
— Выручай, дед! Грабко ранен. Я его на старой мельнице упрятал, едва дотащил. Слышишь?.. На тебя вся надежда. К тебе не часто лазят. Твой дом надежный. Укроем здесь на день-два.
Пискун говорил медленно, с расстановкой, словно прислушивался, как принимает его слова старик, но за окном было тихо, невидимое присутствие деда только угадывалось.
Это раздражало Пискуна, он уже устал, и не хватало голоса тверже повторить свою просьбу. Бормотал вяло, через силу.
— Утром гайдамаки сюда пожалуют. Там его скорей найдут. Он без памяти, спрятать его некуда, да и сил нет, ноги не держат. Не дай гадам надругаться над человеком. Ведь он Грабко!..
— Грабко я знаю, мужик он хороший, — степенно начал старик, но вдруг взволнованно и торопливо зашептал: — Я бы рад, да не один ведь я! Разбужу вот сына и сноху, надо спросить, — и торопливо отошел от окна.
Но дед Рухло никого будить не стал. Он только переждал несколько минут посреди комнаты, потом вышел на крыльцо.
— Пискун! — Замешательство было и в голосе старика и в том, как он нетвердой рукой тронул руку Пискуна; что-то в этом прикосновении напоминало Пискуну, как ластится собака. — Ведь Михась коня привел. Не конь был — старый козел. Зиму целую всей семьей вываживали. В хате — хоть шаром покати. Сами на макухе сидели, а ему овес на стороне покупали... Хату только в праздник топили, а в хлеву всякий вечер огонь трещал. Пойми, ведь у нас сроду своей лошадки не было. И как заржет она сейчас, ровно старший сын мой ожил. Пойми, завтра пахать выходим. Оно, конечно, Грабко жаль, но вдруг пронюхают! Тогда и лошадь уведут и дом разграбят. Наше дело — сторона. Нынче вы на селе, завтра — они, а нам бы только пахать...
Вдруг Рухло замолк. Он услышал шаги Пискуна — тот уходил. Старик облегченно вздохнул. Уже на пороге его осенила внезапная мысль. Бесшумно догнал партизана.
— Пискун, — спросил он, — где это случилось?
— У парома. Плохо ему, дед, присмотреть надо, пропадет там, — живо отозвался Пискун в надежде, что старик передумал.
— Нет, нет! — испуганно прошамкал Рухло. — Я просто так спросил. Просто так... — и тотчас же растаял в темноте.
А через час старик выбрался из дому, засунув за пазуху клещи и маленькую торбочку. Перед уходом разбудил Михася, рассказал о ночном госте. Сын промолчал в ответ, но в душе поблагодарил отца, что тот обошелся без него: ему самому труднее было бы отказать в приюте своему сверстнику.
Ветреное утро быстро сметало туман. Окраины дальних лесов загорались багрянцем еще невидимого солнца. Рухло видел, как охотно и мягко уходили лемехи в шершавую землю, как крепко держали коней в своих объятиях черные оглобли.
И Рухло подбавлял шагу — скорей бы вернуться домой. Сегодня они тоже выедут пахать, а первая борозда — за старшим в семье. Он спешил. Он уже не ударял в землю клюкой, теперь она ему мешала. Все лицо его было в лукавых морщинах, словно за бесценок чем-то обзавелся.
Ветер крепчал. На пути остро пахли набухшие почки кленов. Рухло радовался, что земля была такая податливая и мягкая. Так до самой Припяти ковылял он по извилистому большаку, потом свернул вверх по реке и вошел в низкие заросли ольхи подле парома.
Тут он остановился, снял шапку, краем ее отер пот со лба и, приставив ладонь к глазам, осмотрелся.
Из-за куста в двух шагах от него взлетели вороны. Покружились в воздухе и снова сели. Рухло быстро подошел и наткнулся на то, что искал. Среди поломанных кустов валялся труп лошади. Седло взяли, но это не огорчило старика. Он пришел за подковами: Санитара нужно было подковать.
Дед крикнул, спугнул ворон и внимательно осмотрел копыта.
«Казенные», — удовлетворенно определил он добротность подков, достал клещи и присел на корточки. Долго и бережно возился с каждым гвоздем, точно лошадь была живая и он опасался повредить копыто.
Снятую подкову чистил и клал в торбочку.
А наверху, на высокой ольхе, недобро каркали вороны, ожидая своего часа...
После первой удачи старик разохотился и обшарил весь ольшаник. Устав лазать в кустах, присел на кочку и неожиданно оказался почти рядом с убитым гайдамаком.
Тот раскинулся на обочине тропы. Усы его были лихо закручены кверху. Щегольски блестели черные сапоги. В одной руке мертвец держал нагайку, другая была под головой, и, если бы не неземной холод его широко раскрытых глаз, можно было подумать, что человек прилег отдохнуть.
— Седло не забыли, а человека... — крестясь, прошептал дед и нагнулся закрыть мертвому глаза.
Окоченелые веки не смыкались; деду пришлось подобрать пару камешков и придавить ими веки.
Солнце стояло высоко. Кое-где следовало бы еще пошарить, но близость покойника мешала.
Старик вернулся домой позже, чем думал.
Ворота были распахнуты настежь.
Это неприятно поразило его: беда дверей за собой не закрывает.
Не найдя своих ни во дворе, ни в хате, подгоняемый необычной тишиной, старик поспешил в поле, где должны были пахать.
Он прошел под старыми яблонями, по светлым теням ранней весны.
Перебравшись через заросшую канаву, старик вышел на узенькое поле с живой изгородью по обе стороны.
Два рослых гайдамака уводили выпряженную лошадь. Дед видел их широкие спины и туго прикрученный конский хвост.
А за ними, посреди черных борозд, торчала пустая соха; она вытянула оглобли, словно руки, будто стремилась кого-то удержать.
Возле сохи Михась опускал завернутые штаны. А на ручку сохи карабкался двухлетний внук, явно довольный, что лошадь выпрягли и бояться больше нечего.
На минуту стало совсем тихо.
Потом дед закричал и сам испугался, не услышав своего голоса. Из его груди вырвался только хриплый вздох, похожий на предсмертный всхлип.
Он кинулся вдогонку за лошадью и повалился беспомощно, как ребенок. Торбочка выпала из рук.
— Отец! — умоляюще простонал Михась.
— Погодите минутку, люди добрые, дайте сказать!.. — вопил старик.
Он упал еще раз, не сразу поднялся. Прополз два — три шага и, по-детски переваливаясь на руках, с трудом выпрямился.
Дед догнал гайдамаков только за околицей.
— Погодите, панове...
На голос хозяина лошадь повернула голову и встала.
И тогда шедший позади гайдамак через плечо цыкнул на деда:
— Отвяжись, старый черт!
Старик забежал вперед, отчаянно взмахивая руками:
— Слово есть!
Его остановил Михась:
— Ладно, отец, ладно, говорю, а то сил нет...
Отец посмотрел на его бескровное лицо, на широко раздутые ноздри и сразу притих.
Из дворов доносились крики. Улица была полна пыли, топота и проклятий. Пьяный гайдамак хлестал кого-то нагайкой. Прикрывая голову рукой, тот упорно не двигался с места и не выпускал поводка коровы.
Улеглись, не зажигая лучины.
В ночи шелестел ветер, скрипели старые яблони.
Долго не могли заснуть. Говорить не хотелось. Молча ворочались на топчанах. Потом затихли. И только во сне причмокивал губами малыш. За сундуком скреблась мышь. По временам она переставала возиться, но, успокоенная устоявшейся тишиной, скреблась еще сильнее.
Михась поднял голову, прислушался. Как видно, отец спал, не слыхать было его протяжных вздохов. Но вдруг заскрипел топчан, и в полутьме приподнялась над подушкой голова отца.