Страница 17 из 28
Ладо пропустил переднего и выстрелил во второго. Не попал. Выстрелил еще раз. Рука снова изменила ему.
Что такое? Чем околдован его автомат?
Ладо не почувствовал, как в него попала вторая пуля. Не почувствовал он ни боли, ни того, что рукав намок от крови, так приковал его внимание лысый гитлеровец.
Ладо вытер пот, заливший глаза, затаил дыхание и, снова прицелившись, медленно спустил курок.
Лысый свалился беззвучно, как упавшая с вешалки шинель. Остальные сейчас же залегли и открыли огонь по пригорку. Вашаломидзе понял, что враг еще боится его, и это радовало солдата.
Но вдруг напряжение ослабло, и он сразу же почувствовал жгучую боль в левом плече.
«Вот и конец», — подумал Ладо и горько пожалел о том, что его жизнь окончится здесь, в этой глуши. Со всех сторон обступила пригорок ржавая степь. Нигде ни человеческого жилья, ни пашни — ничего. Чертополох, репейник да черный волчец полновластно хозяйничали на этой бесплодной земле. Тут и там были разбросаны заросшие бурьяном болотца. На опаленных зноем кустах сверкали клочья белой «оленьей пены». К раскаленному дыханию степи примешивался острый запах гнили. Темная лента болотной речки то появлялась, то снова исчезала среди зарослей камыша. В воздухе носились зеленокрылые стрекозы, гудели жуки, и порой трудно было понять, клочок ли дыма вьется вон там, над почерневшим пнем, или роится в воздухе мошкара.
Даже имени не дал человек этому пустынному месту. И он, Ладо Вашаломидзе, должен бесследно пропасть в этой забытой людьми и богом глуши, на этой затерявшейся безымянной высотке.
«Если уж мне суждено было умереть, то лучше бы я умер под Севастополем. Тогда хоть бы соседи сказали бедному моему отцу: «Героем был твой сын и погиб у города-героя», — думал Ладо, и горько было ему, что никто, никто на свете не будет знать, как называется и где находится этот пригорок, с которого он последний раз видит небо.
4
После своего удачного выстрела Ладо так обессилел, что не заметил, куда скрылся первый фашист. Когда в глазах у него прояснилось, на поляне никого не было видно. Он обливался холодным потом, истекал кровью и все-таки выпустил несколько очередей.
Ладо знал, что теперь уж ни в кого не попадет, но сердце ему подсказывало: эти выстрелы нужны. Следовало внушить врагу, что защитник высотки цел и невредим. «Если они пронюхают, что я ранен, или решат, что я берегу патроны, они осмелеют — и тогда мне конец». Эта мысль прибавила сил. Не так уж плохи его дела, если он еще способен рассуждать и рассчитывать. Если бы еще остановить кровотечение!..
Едва он потянулся к сумке, как около дуба поднялось облачко пыли. Выскочивший из засады фашист кинулся к пригорку. Ладо медленно расправил правую руку. Коснулся холодными пальцами нагретого солнцем железа. Ему показалось, что он бесконечно долго поднимает автомат.
Он нажал на спуск... Фашист припал к земле и быстро отполз обратно к дубу.
С этой минуты Вашаломидзе был как в тумане и часто забывал, где он и что с ним происходит. Временами боль выводила его из обморочного состояния, и она же снова погружала его во мрак. Были мгновения, когда уже не мысль, не какое-либо желание или воспоминание, а одна только эта боль связывала его с жизнью. Лишь изредка те незабвенные глаза тихо взглядывали на него, потом так же тихо таяли, сливались с синевой неба. Ах, только бы получить минутную передышку!.. Тогда он еще продержится. А там, может быть, подоспеет помощь.
Немеющие пальцы плохо подчинялись ему. За что он ни брался, будь то автомат или ком земли, ему стоило огромного усилия разжать руку.
Яркий свет вспыхивал порой в душе раненого от сознания, что он, несмотря ни на что, выполняет свой воинский долг. Ему двадцать три года, и только сейчас он понял, что все прожитые им годы были лишь подготовкой к одному сегодняшнему дню.
И вдруг боль исчезла, пот высох на лбу, тело сделалось удивительно легким. Он догадался, что это значит. Пораженный, он попытался схватить автомат. Напрасные усилия...
Теперь они поднимутся на пригорок и прикончат то малое, что еще живет в его теле и в его сознании, хотя тело его было почти мертво и он уже не почувствовал бы новой боли.
Давешняя горькая мысль обожгла ему сердце: «Почему мне суждено умирать в этом пустынном месте? Хотя бы каким-нибудь названием обозначили его на карте».
Он еще раз взглянул на поляну. Но поляны уже не было.
Перед глазами Ладо развернулась огромная карта. Он сразу узнал ее. На ней была видна его высотка... И дуб с выжженной сердцевиной и опаленные солнцем камыши. И вдруг он явственно услышал чьи-то голоса: «А знаешь, эта высота уже не безымянная». — «Знаю. Люди назвали ее Высотой Бесстрашных...»
— Кончается!.. — печально проговорил Голиков, когда Ладо вынесли из окопа и положили на чью-то шинель.
— Подожди, — шепнул ему товарищ. — Смотри, вот опять... опять.
Оба нагнулись.
Еле заметно, неуловимо дрогнули бескровные губы Вашаломидзе.
— Ладо, друг! Что ты?.. Скажи? Это я, Алеша, — взволнованно твердил Голиков.
Вашаломидзе прошептал:
— Где наши? Почему не слышно стрельбы?
Земля содрогалась от взрывов — шел яростный бой, но до ускользающего сознания Вашаломидзе уже не доходили шумы земли.
Тамань — Тбилиси
1949—1956
МАЙСКОЕ УТРО[6]
В начале мая тысяча девятьсот сорок четвертого года, когда войска Приморской армии подошли к Севастополю, в солдатской газете «Вперед за Родину!» была напечатана моя корреспонденция о неожиданной встрече двух братьев-грузин, участников штурма Сапун-горы. Примерно через месяц в Симферополе, где тогда находилась наша редакция, я получил письмо такого содержания:
«Уважаемый писатель!
Вы правильно описали мою встречу с братом под Сапун-горою. Большое вам спасибо за это! Но, извините, вы допустили небольшую ошибку: в той суматохе неточно записали наши фамилии. В газете напечатано Заридзе, а мы Базлидзе. Может, это и не имеет большого значения, но мы с братом все-таки просим вас, если можно, исправить эту ошибку. Пишет танкист Гогиа Базлидзе.
18 июня 1944 года».
Дорогой Гогиа Базлидзе, чтобы искупить свою вину перед вами, я решил почти заново написать о том памятном событии в вашей жизни. Как это удалось — судите сами.
Леван Базлидзе вышел из душного полумрака санитарной палатки и сразу почувствовал непреодолимую слабость. Почти полчаса женщина-хирург возилась с его раной в голове, извлекая мелкие осколки, промывая и зашивая ее. Леван все вытерпел, не проронил ни единого звука. А вот сейчас, может от свежего воздуха, а может просто оттого, что иссякли силы, у него вдруг закружилась голова, подкосились ноги.
Леван припал к плечу подоспевшего санитара и медленно опустился на землю.
Помутневшими от боли глазами он, не узнавая, оглядел поляну, залитую солнцем, и вдруг увидел, как из лесу вышли деревца алычи, все в белых весенних цветах.
«Откуда они здесь?» — удивился Леван, напрягая ослабевшее зрение, и не сразу понял: это санитарки в белых халатах. Здесь же медсанбат.
Леван сейчас увидел и раненых, лежавших в густой высокой траве. Из палатки хирурга слышались чьи-то сдержанные стоны, где-то сердито шипел примус, булькала кипящая вода, время от времени в кустах дикой сирени дремотно посвистывал соловей, а совсем рядом с Леваном вполголоса переговаривались легкораненые.
Медсанбат разместился на склоне невысокой горы, поросшей молодым дубняком; остро пахли нагретые солнцем почки; внизу, в почерневшей от огня лощине, еще дымились подбитые танки, из окна железнодорожной будки временами вырывалось почти бесцветное от яркого солнца пламя.
Совсем недавно здесь прошли сто двадцать танков, огнем и гусеницами разметая все на своем пути, а сейчас было тихо, мирно, и лишь изредка то тут, то там гулко звучали одиночные выстрелы. Кто стрелял? Почему стрелял? Говорили, что это стреляют санитары, пугая попрятавшихся в окопах гитлеровцев. Но Леван знал, что это стреляют разгоряченные боем солдаты, еще не привыкшие к этой необычайной, сразу наступившей тишине.
6
Перевод Э. Фейгина