Страница 14 из 28
— Верю, сынок! Господь с вами! — Она перекрестила юношу и отвернулась, смахивая слезу.
— Что же вы отворачиваетесь, мамаша? Сердитесь на меня?
— Пусть смерть от тебя отвернется, сынок! Чего мне на тебя сердиться. Видно, так уж суждено вам быть вместе. Только скорее бы кончилась война! — Она оглянулась на дверь и продолжала шепотом: — Трех дочерей вырастила я, голубчик. Материнское сердце не различает детей, но эта девочка мне дороже всех. Знаешь, почему я ее так жалею? Она была немного обижена у нас в семье. Сестры ее все за ворота глядели. То хоровой кружок, то танцы, то поездки в город. Тут-то была у них сноровка, а дома им лень было подержать теленка, пока я доила корову. Хлопотала по хозяйству одна Мария. Она сызмала была послушная и ласковая. Эти попрыгуньи каждый год, бывало, увязывались за мной на колхозную ярмарку. Иногда половину выручки заставляли истратить в городе. То гитару попросят им купить, то городскую обувь, то колечко или бусы... Только я и слышала от них: «купи» да «купи». А Марии ничего не перепадало. Вечно она ходила в обносках своих сестер, в чиненом да перешитом. Выросли девочки, но и тогда я не сумела как следует позаботиться о младшей. Старшую мы послали учиться в Краснодар, среднюю взял в Москву дядя. А эта так и осталась в забросе. И вот теперь я все думаю, как бы не обидели ее в чужой семье.
— Не бойтесь, мамаша, все будет хорошо. Разве я дам Марию в обиду?
— Э!.. — вздохнула Настасья Степановна. — Как легко бы жилось на свете, если бы матерям никогда не доводилось переживать своих детей!
Послышался скрип калитки.
— Это, кажется, она. Ничего не говори ей, милый, а то обидится, — сказала Настасья Степановна, закрывая за собой дверь.
10
Мария стала собираться в дорогу. Она насушила сухарей, напекла коржиков, выстирала и выгладила гимнастерку Ладо. На кармане не оказалось одной пуговицы. Мария перерыла весь дом: непременно хотела найти форменную пуговицу.
— Не на парад же я собираюсь, Мария. Пусть будет какая-нибудь.
— Ну, тогда я пришью эту. — И Мария вынула из шкатулки простую костяную пуговицу. Она пошарила у себя на груди, нашла иголку и, проворно продев нитку, примерила пуговицу к петле. Все ее движения были стремительны и легки.
Ладо не вытерпел и сказал:
— А ты настоящая швея, Мария.
— Правда?
Она перекусила нитку и спросила, не поднимая головы:
— Ты какую хотел бы жену, Ладо? Хорошую хозяйку или чтобы она служила и отличалась на работе?
— Такую, какой будешь ты, Мария.
— Скажи мне правду!
— Я правду говорю.
— Ты меня очень любишь?
— Очень...
— Нет, правда, какой ты хочешь, чтобы я была?
— Какая ты есть, Мария.
Она взглянула на Ладо сияющими глазами и тихо рассмеялась. Удивительно красила Марию радость, почаще бы радовалась она!
Мария вдруг нахмурила брови и сказала сердито:
— Извини, пожалуйста! Ты, может быть, думаешь, что я буду целыми днями сидеть дома за шитьем?
Ладо от души расхохотался. Но в каморку вошла Настасья Степановна, и их ссора так и не состоялась.
Женщины начали укладывать вещевой мешок. Мария положила только одно свое ситцевое платье, полотенце и фотографию родителей. Она хотела взять с собой еще какие-то вещицы, но Ладо не позволил.
— Возможно, и эту скромную поклажу придется бросить дорогой, — сказал он.
— Самое главное, болота пройти, — сказала Настасья Степановна. — Где бы вам проводника достать?
— Да, с проводником было бы легче, — согласился Ладо.
Мать и дочь долго думали, к кому обратиться за помощью, и наконец после горячих споров остановили свой выбор на старике Гирском.
Ладо и раньше слыхал о соседе Вершининых — старом трактористе Гирском. Однажды, зайдя вечерком к Настасье Степановне, старик чуть было не забрел в каморку Ладо.
— Если бы он и вошел, ничего плохого не случилось бы. Этот старик — друг моего отца, — успокоила Мария раненого.
...В то утро Гирского не оказалось дома, и Настасья Степановна послала Марию на гумно, где молотили хлеб.
11
На прошлой неделе в деревню прибыл фельдкомендант. Как-то утром Вашаломидзе увидел его в окно. Неповоротливый, приземистый, распухший от пьянства фашист купал в озере гнедого жеребца. Ладо запомнились его подстриженные, как у Гитлера, усы и двойной подбородок. Фельдкомендант должен был обмолотить и послать в город хлеб из трех колхозов.
В тот год на передольских полях творились чудеса. Стеной стояла высокая пшеница. Можно было пройти поле от края до края и не найти ни одного тощего колоса.
Настасья Степановна говорила: в нынешнем году передольцы получили бы по пять — шесть килограммов пшеницы на трудодень. Но не на радость деревне созрел этот урожай. Фельдкомендант сам подбирал работниц для молотьбы. Марию тоже два раза гоняли на ток. Трактором управлял старик Гирский.
Машина ли была тому виной или старость Гирского, но трактор почти всегда был на простое. Иногда за длинный летний день не удавалось обмолотить и полвоза пшеницы. В разгаре работы машина вдруг начинала оглушительно трещать. Казалось, вот-вот взлетит на воздух, но она так же внезапно замолкала, и, пока удавалось снова ее запустить, наступали сумерки и работа прекращалась. Старик Гирский с утра до вечера возился с трактором. Тут же кружился староста Гаврик и последними словами ругал тракториста.
— Ты мне голову не морочь, старый козел! — кричал Гаврик. — Забыл, для кого хлеб молотишь! Для германской армии, слышишь! Сорвешь обмолот — башку с тебя снимут, так и знай!..
Оглядев черневшие на подстилке части мотора, Гирский угрюмо отзывался:
— Машина не человек, Гаврик! Человека и избить можно, и последний кусок у него отнять, и без крова его оставить — все-то он, шельма, стерпит. А машина — что скотина неразумная, знай своего требует. Тут силой не возьмешь, как ни кричи, как ни приказывай. От зари до зари гоняем трактор, а ремонта настоящего ему нет.
— Ты мне что лекции разводишь! Уж больно образован стал!.. Смотри, Гирский, договоришься...
Гаврик круто повернулся и, вытирая платком красную, заплывшую жиром шею, пошел в деревню. Семьсот мажар свезли на гумно, но заскирдовать не успели. Один хороший дождик мог погубить весь хлеб.
Земля иссохла от зноя. Над ней клубилась бурая пыль. В эту жару и духоту фельдкомендант по пяти раз наведывался к молотилке. Он обливался потом. Под мышками, у пояса, между лопатками на его мундире расползлись большие темные пятна. Он жадно пил холодное кислое молоко из кувшина и осыпал старика Гирского грубыми ругательствами.
...Солнце припекало вовсю. Молотилка опять не работала. Женщины, разомлев от жары, лежали в тени на соломе и лениво переговаривались. Весь потный, запыленный, вымазанный в керосине, Гирский хлопотал возле трактора — машина стояла с утра.
Мария не успела переговорить с Гирским. Взбешенный фельдкомендант, подскакав верхом к трактору, изо всех сил хлестнул старика нагайкой. Как яростно рванулся старый тракторист к гитлеровцу! Мария в ужасе закрыла глаза. Она думала, что Гирский ответит фельдкоменданту ударом на удар и произойдет непоправимое несчастье. Но этого не случилось. Девушка подняла голову, и сердце у нее болезненно сжалось: старик стоял перед фельдкомендантом с таким жалким, покорным видом! Ни кровинки не было в его лице.
— Я шагу отсюда не сделаю, пока трактор не заработает. Ну, живо, не то нагайка тебе пухом покажется, — пригрозил фельдкомендант.
Лежавшие в тени женщины испуганно вскочили и сбились в кучу. Все поняли: фельдкомендант не шутит.
Гирский вытер лоб дрожащей рукой и повернулся к трактору.
Мария видела, как беспомощно и мучительно бился старик над машиной: он никак не мог ухватить ключом гайку. Острая жалость охватила девушку. Она не могла себе представить, как можно поднять руку на такого старого человека. Позорное дело свершалось у нее на глазах.