Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 28



— Когда же мы придем в Грузию?! — кричал он и вырывался у них из рук.

И откуда только брались у него силы? Мать Марии прижимала к груди его пылающее лицо и испуганно умоляла, озираясь по сторонам:

— Успокойся, скоро придем! Теперь совсем скоро.

Сердце у нее разрывалось от жалости.

— Где горы? Далеко ли еще до моих гор? — не унимался раненый.

Женщины то ласково уговаривали его, то пытались ему внушить, что в деревне фашисты и, если они услышат, беды не миновать. Но ничто не доходило до его сознания.

Они все еще были за околицей. Вдалеке сонно лаяли собаки. На горке маячили темные крылья ветряка.

Что они будут делать, когда войдут в деревню? Как им незаметно довести до дома этого пришедшего в исступление человека? Может быть, спрятать его где-нибудь на болоте, в камышах? Но как бросить одного?

— Вот тогда-то я и спела тебе «Сулико», — рассказывала ему потом Мария. — Сама не знаю, как это мне пришло в голову. То ли песня успокоила и тебе показалось, что ты уже в Грузии, то ли силы оставили тебя, но случилось чудо: ты сразу притих. Ни одна живая душа не узнала о том, что мы тебя сюда привели. Только потом наша соседка сказала мне: «Что это ты вчера распелась? Чему обрадовалась?» Что я могла ответить? Сама знаю: не до песен сейчас.

4

Что ж, на войне и такое бывает! И теперь, в жару, с распухшей ногой, лежал он в пыльной каморке и глядел на паутину, свисающую с потолка. Такова была его судьба. Оставалась только одна надежда: может, наши скоро освободят Передоль и выручат его из беды.

Изредка с предгорья глухо доносились орудийные выстрелы. На рассвете они слышались отчетливее, и Вашаломидзе, просыпавшийся с петухами, слушал, побледнев, этот отдаленный гул. Но шум битвы постепенно отдалялся. И когда однажды все стихло, сердце Ладо тоже погрузилось в горестную тишину.

Как по-детски нетерпелив был этот мужественный человек во время болезни! Он поминутно хватался за термометр. Малейшее колебание температуры его так волновало, что жар мгновенно усиливался. Он торопился выздороветь, вернуться к своим. И чем больше торопился, тем больше упорствовала болезнь. Рана не заживала из-за постоянного беспокойства. Он почти перестал есть. Выпьет через силу стакан молока и снова впадет в полудремоту. Это забытье не исцеляло. Как хотелось бы знать, благополучно ли дошел Голиков с пленным унтер-офицером! Помнят ли о нем товарищи? Где они теперь воюют?

Кладовая в доме Вершининых была надежно укрыта от постороннего глаза. Но Ладо все же беспокоился, как бы эти добрые люди не пострадали из-за него.

— Много фашистов в селе? — спросил он как-то вечером Марию, когда она мыла пол в его каморке.

— Столько, что и холера их не истребит.

— Может, лучше будет, если ты уведешь меня отсюда. Я и в камышах проживу.

— Какие это двери сказали тебе: «Уходи из дому!» — прервала его Мария.

— Двери ничего не сказали... А ты мне скажи: никто не знает, что вы меня прячете?

— По-моему... никто, — не сразу ответила она.

— Это нужно знать наверняка, Мария.

—Как тебе сказать... — Девушка выпрямилась и вытерла о фартук мокрые руки. — Есть у нас одна соседка, бабка Антонина, на ферме свинаркой работала. Она напротив живет, только улицу перейти. Так вот вчера заходит она к нам и ставит на стол большую макитру с мукой. «Примите, — говорит, — должок. Извиняйте, что до сих пор не вернула». А мама руками развела: «Что-то не припомню, когда ты у меня муку брала». — «Эх, эх, матушка, — говорит бабка Антонина, — при фашистах и не то забудешь!»

Поговорили еще немного, и, когда соседка ушла, мама вдруг заплакала. «Что с тобой?» — спрашиваю. «Ах, доченька, все она придумала! Никакой я ей муки не давала. Это она для нашего солдатика принесла, а сама впроголодь живет, две недели печку не топила. Значит, знает, кого мы прячем, да виду не подает, добрая душа».

— Я тебе не хотела об этом говорить, — сказала Мария. — Может, маме просто показалось... Но ты, Ладо, не беспокойся. Даже если вся улица узнает про тебя — никто не выдаст. Не такие у нас люди...

Из кладовой постепенно исчезли паутина, стулья с прорванными сиденьями и горшки. Исчез и запах плесени. Кирпичный пол был теперь чисто вымыт. Углы посветлели от полевых цветов. Даже пестрая от сырости стена была украшена заботливой рукой Марии — над кроватью висели красивый домотканый коврик и полотенце с красными вышитыми петухами. У изголовья появился маленький столик, а на нем — зеркало и гребешок. Все, что украшало комнату Марии, она, должно быть, перетащила к раненому. Ее девичьи вещи внесли в каморку чистоту, спокойствие и уют. Ладо иногда казалось, что во всем мире так же спокойно и уютно.

Мария заходила в каморку только на рассвете и по вечерам. Ранним утром, когда деревня еще спала, где-то в доме скрипнет, бывало, дверь. От любой другой поступи Ладо отличил бы легкие молодые шаги Марии. Когда она входила, босая, в домашнем ситцевом платьице, свежая, ему казалось, что в тесную комнатку вносили охапку полевых цветов.



— Как себя чувствует мой больной?

«Мой больной»!.. Сколько наивной, полудетской гордости слышалось в этих словах. Она ставила на столик еду, измеряла ему температуру, перевязывала рану и тотчас же уходила. Вечером она снова навещала его. При свете коптилки прибирала комнату, потом садилась к нему на тахту и читала вслух свою любимую книгу — «Герой нашего времени» Лермонтова.

Иногда она рассказывала что-нибудь смешное, чаще всего про сельского коменданта.

Комендант любил охоту, но, опасаясь партизан, в лес не ходил. И вся его охота здесь, в Передоле, заключалась в том, что после обеда он отправлялся на выгон за деревней, а два солдата несли за ним в плетенке полдюжины кроликов. Их по одному выпускали на луг. Прирученные зверьки тут же, у ног охотника, принимались мирно щипать траву, и, чтобы охота состоялась, солдаты хворостиной отгоняли кроликов на ружейный выстрел.

Рассказывая это, Мария старалась казаться веселой, беспечальной; видимо, ей очень хотелось развлечь своего больного, но глаза ее не умели лгать.

— А партизаны у вас в самом деле есть? — спросил Ладо.

— Люди говорят, что есть. Только мы их в Передоле еще не видели. — Она подавила вздох. — Вот бы мне тропку к ним найти...

— А пошла бы, не побоялась?

— Я комсомолка, — просто ответила она.

Часто Мария находила еду, принесенную утром, нетронутой. Тогда она прикидывалась голодной.

— Давай вместе поужинаем, — просила она, и Ладо не в силах был ей отказать.

— Усни, — говорила она, и Ладо горячо молил ангела сна, чтобы он поскорей смежил ему веки.

Мария редко выходила из дому.

— Они, мерзкие, так на меня смотрят, так скалят зубы, что... не знаю, ей-богу! Противно ходить по улице, — говорила она со слезами на глазах.

Ее мать была сама не своя от страха.

— Хоть бы я догадалась заранее услать куда-нибудь девочку! Кто же мог думать, что они дойдут сюда.

— Не бойся, мама, наши скоро вернутся, — успокаивала ее Мария.

Дни проходили за днями в тягостном, угнетающем ожидании.

5

Долгие месяцы одиночества и горя оставили следы на смуглом моложавом лице Настасьи Степановны: у глаз густой паутинкой легли морщины, серебристым пеплом подернулись вьющиеся на висках волосы. И только по легкой, быстрой походке можно было узнать в ней прежнюю Настасью.

Как-то Мария вспомнила то далекое утро, когда вся деревня еще крепче полюбила ее мать — жену лучшего мастера колхозного черепичного завода.

Отец Марии уходил на фронт. Настасья Степановна проводила его до города, вернулась домой и долго бесцельно бродила по двору. А в полдень она, как обычно, понесла обед на черепичный завод.

— Ты кому это, Настасья? — удивились рабочие.

— Да вот сама не знаю, — смущенно улыбнулась она. — Примите, прошу. Вам на здоровье, а мне на радость: будто хозяину своему принесла.