Страница 42 из 51
— Какое громадное «дисторзио»!..
— Опять что-нибудь «сам придумал»? — печально отозвался рабфаковец, ужасаясь видом своей ноги.
— Нет, это чистая латынь, и значит она «растяжение»…
— Но зачем жарить по-латыни, когда гораздо понятней по-русски? — возразил рабфаковец, кривясь от исследований врача.
— Нельзя, друг, — снова отвечал тот, — где это видано, чтобы болезни назывались по-русски? И никто лечиться не станет…
— Ерунду мелешь!.. — энергично произнес рабфаковец, но чтобы не раздражать врача, и без того слишком интенсивно манипулировавшего с суставом, он не развил своей мысли дальше.
Митька положил на распухший сустав примочку из свинцовой воды — аква плюмби, пояснил он — и изрек, важно склонив голову набок:
— Извольте лежать в постели. Начать ходить можно только через две недели, иначе на всю жизнь останетесь хромым…
В это время подле него раздался стон.
— Я так и знал! — досадливо воскликнул врач. — Стоит мне вынуть врачебную сумку, как больные начинают сыпаться горохом… Кто следующий?..
Он перевел взгляд в сторону и вскочил с вытаращенными глазами.
— Что!? Что!? Что-о? Друзья-приятели?! Бандиты?! Си-дорин и Аполлон прекрасный! Кого я вижу? Вас ли?!.. Ах-ха-ха-ха! Как поживаете, голубчики?
— Сволочь большевистская!.. — в ответ крикнул очнувшийся Сидорин.
— Сволочь большевистская? — переспросил Митька. — Это звучит гордо… Благодарю… — и потом, сдержав свои восторги, серьезно обратился к рабфаковцу: — Что ты намерен делать с ними?..
— Если бы это было года три назад, — отвечал тот со вздохом, — я поставил бы их вот к этой скале… а теперь их придется доставить в город…
— В город?.. Это далеко… Разреши, я им вскрою внутренности, повторю анатомию…
— Туда же — врач… интеллигент… — издевался Сидорин.
— Сука ты, красная сука, а не врач…
Митька налился кровью, а так как в руке у него был скальпель, особенно удивительным не было бы, если бы он пустил его в действие. Этого не произошло только потому, что Дмитрий Востров — «старший и единственный врач и прочее» — был человеком громадной силы воли… Он сдержался, плюнул гневно в сторону авантюристов.
— В город далеко, — решительно сказал он, — я видел с горы: верстах в трех отсюда есть селение, можно туда сдать, в исполком, эту мерзость…
Но везти авантюристов он отказался, мотивируя свой отказ тем, что они представляют слишком большой соблазн для его анатомических запросов души, и так же решительно запретил это делать другу.
— Тебе нужно лежать… — сказал он категорически и некатегорически добавил: — Две недели…
— Но… верхом?..
— И верхом нельзя… Лучше ты побудь около них, пока я съезжу в село и привезу оттуда милиционера…
На этом они и порешили. Но тут Митька вспомнил вдруг о своей карте:
— Давай, давай, давай ее сюда… где она?..
Карту нашли в одежде Сидорина. Митька торопливо развернул ее, пробежал глазами сверху вниз и снизу вверх и удовлетворенно крякнул, найдя, что из карты ничего не исчезло. Затем, запрятав ее глубоко в карман, он поехал в село.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Нужно было подняться в гору, продравшись через буйные побеги молодняка пихты; затем по опушке леса, увитого лианами, доехать до глубокого ущелья, разрубавшего лес на две части, и по ущелью, нигде не сворачивая, по горной речушке, бесившейся в узком русле, прямиком следовать до селения. Дорогу-то Митька хорошо знал. Не потому, что он здесь когда-то был, наоборот, как раз в этом месте никогда не был. А потому, что хорошо ее запомнил, когда, трепетно прижавшись к подзорной трубе, с горы искал пропавшего друга.
Дорогу-то Митька знал. И поэтому, спустившись в ущелье, к речонке, бесившейся по круглолобым камням, сейчас же заблудился… Впрочем, это произошло не сразу: «сейчас же» — понятие растяжимое от одной минуты до шестидесяти…
Все шло хорошо до той самой поры, пока из-под полуразрушенного дождями, солнцем и ветром пласта бурого песчаника в диком обрыве ущелья не выполз на свет белый пласт рассыпчатого мергеля с включенными в толщу его любопытными окаменелостями. Пласт мергеля — Дмитрию ли Вострову в этом сомневаться? — не-сом-нен-но, без-о-го-во-роч-но принадлежал к кайнозойской эре развития земли; Востров скажет, беря это на полную свою ответственность, точнее: к эоценовой ее эпохе. Почему? Да потому, что наряду с прослойками мергеля встречались жилы бурого угля и залежи аспидного сланца, некогда образованные обширными лесами и болотистыми лугами, характерными для кайнозойской эры. Если этого мало, пожалуйста, — имеются еще гораздо более неопровержимые доказательства: между бурым углем и мергелем, наполовину выдаваясь в воздух и вися над обрывом, находился выбеленный солнцем череп древнего животного — анаплоте-рия, как известно, совмещавшего в себе признаки носорога, быка и свиней. Какой невежа осмелится заявить, что анаплотерий появился раньше эоцена? Никакой… Впрочем, если кто и осмелится, ему никто не поверит… Следовательно, пласт мергеля не-ос-по-ри-мо принадлежал к кайнозойской эре развития земли, именно к эоценовой ее эпохе.
Но тут и была зарыта собака: над мергелем шел пласт бурого песчаника… в песчанике были включены окаменелости гигантских раковин — аммонитов — величиной с хорошее колесо от телеги и гигантских каракатиц, имевших на задней части туловища раковину в два фута длиной… Но дело не в величине, не в каракатицах и аммонитах, находки которых не составляют большой редкости, а в том, что пласт песчаника — Вострову ли в этом сомневаться? — несом-нен-но, без-о-го-во-роч-но был древнее пласта мергеля на целые десятки миллионов лет, принадлежа к мезозойской эре, а он… а он… лежал над последним (?!)…
— Даю голову на отсечение!.. — громово вскричал Дмитрий Востров, вылетая из седла и карабкаясь по мергелю к черепу анаплотерия.
— …голову на отсечение! Тут природа сыграла жестокую шутку над молодой наукой геологией… Где это видано, чтобы более древний пласт лежал над менее древним?! Где это видано, говорю я!?.
Но череп анаплотерия, скаля потрескавшиеся и оббитые веками зубы, без-о-го-во-роч-но заявлял о своей принадлежности к эоценовой эпохе, к пласту мергеля, на котором он жил и в котором был погребен…
Лошадь Вострова, не чувствуя над собой присмотра и опеки, задрав хвост по-жеребячьи и взвизгивая от удовольствия, понеслась одна по направлению течения бурливой речонки. Митька, конечно, на такую мелочь не обратил ни серьезного, ни какого другого внимания. Он чувствовал одно: ему нанесено оскорбление, которое может быть смыто только кровью, и поэтому, обрывая пальцы в кровь, он полз и полз вверх по пласту, в котором застряла ехидная голова…
Детальное обследование подтвердило ему, что или природа в припадке ребячьей проказливости перековеркала пласты, или геологи со всей своей молодой наукой сели в глубокую калошу, в которую (признаться) они частенько саживались и раньше.
Но ведь это же грустно! Это, во-первых, подрывало в Митьке веру в науку, во-вторых, перевертывало всякое представление его о ходе геологических процессов на земной поверхности…
Грустный, с опечаленными очами, с поникшими к земле плечами, Митька сполз с обрыва и, погруженный в тягостные думы, машинально побрел вниз по реке, очень смутно представляя себе, за каким чертом он идет куда-то?.. Потом, придя в нормальные свои чувства, он сообразил, что заблудился.
…Ущелье имело несколько рукавов, похожих друг на друга, как две слезы из одного глаза…
О своем коне, на котором остались карабин и походная сумка, Дмитрий Востров забыл безотносительно. Конь был лишь случайным эпизодом в его путешествии: как можно было помнить о каком-то коне?
Отчаявшись найти дорогу, он снова полез на обрыв в надежде с его вершины увидеть потерянное, но, не добравшись до нее, заметил дымок, поднимавшийся из того же ущелья. Это заставило его спуститься обратно.
Дымок поднимался от костра, разложенного на берегу речонки под навесом мшистой скалы. Около костра за куст бузины были привязаны две лошади, а около них, на походном стуле, укрепив зеркальце в трещине громадного валуна, сидел человек с квадратным подбородком и брился. Он кинул на подходившего короткий спокойный взгляд, намылил щеку и тогда спросил: