Страница 20 из 51
С первыми лучами солнца из кают выползли мрачные, невыспавшиеся физиономии. Подведенных глаз, не считая женских, было более, чем требовалось.
К концу третьего дня пароход подошел к Сухуму — столице Абхазской республики. Пассажиров, прибывших к месту назначения, перед посадкой в шлюпку подвергли изысканно-вежливому, поверхностному обыску. Дьякон, которого даже такой обыск не устраивал, прочитав про себя трижды «боже милостивый, буде мне грешнику…» и тоже трижды «помяни, господи, царя Давида и всю кротость его», собирался обратиться к помощи палочки. Но судьба в лице полиции продолжала ему покровительствовать; бессонница превратила его физиономию в физиономию аскета и подвижника… С поклонами и улыбками полисмены отказались обыскивать столь почтенную личность…
Заняв лучший номер в единственной сухумской гостинице, дьякон выспался так, что, проснувшись, не сообразил, где он и кто он…
Пышное солнце напомнило ему зайчиков на скатерти и сдобные пышки. Мягкий ароматный воздух, шаловливыми струйками врывавшийся в настежь открытое окно, вызвал яркое представление о проказливой дьяконице Настасье.
— Я приехал в Сухум, чтобы начать новую жизнь, — сказал своей возрожденной душе дьякон. — Без Настасьи жизнь — не жизнь, — добавил он, немного размыслив, — следовательно, вызовем Настасью…
Но прежде нужно было подумать об отдельной, совершенно отдельной квартирке, или — если уж на то пошло — о целом домике, подобном церковному в три окошечка. Финансов дьяконских хватило бы на целый десяток таких домиков, так что о кризисе в финансовом вопросе не могло быть и речи.
Он без труда, так как лечебный сезон не начинался, нашел себе дачу в три комнаты, с полной обстановкой и «без лихорадки» — последнее во влажном сухумском климате особенно ценилось. Дача стояла на невысокой горе, на восточном краю города, в компании десятка подобных себе. Дьякон снял ее на год, заплатив за все двадцать червонцев.
Освободившись рано от деловых хлопот, он до вечера, как шальной, бродил по городу и его окрестностям, пораженный буйной и пышной растительностью природы.
Зеленая жизнь здесь била ключом. В ближайших и далеких окрестностях Сухума, вплоть до убеленных вечными снегами горных вершин, не было ни одного не покрытого растительностью, не зеленого клочка земли, за исключением торной дороги, каменистого русла реки или голого обрыва скалы, только местами, как бы для контраста, поросшей кудрявыми дерновинками мелких папоротников или красочными пятнами гвоздики и колокольчиков. Лишь морской берег — и то до расстояния каких-нибудь 5–6 сажен — был лишен растительности, но ропщущее море, разноцветные гальки и ракушки сами по себе доставляли московскому — безвыездно — жителю невыразимое удовольствие.
— Осанна ликуй, как хорошо! — восклицал он беспрестанно, останавливаясь то перед зеленой коммуной приземистых широколиственных павлоний, то перед благоухающей группкой мимозных акаций и катальп, среди которых над волнистым абрисом раскидистых вершин высились дерзкие пирамидальные тополя и гордость Сухума — мощные эвкалипты; то на приморской аллее из шумных пиний, розовых акаций и узорчато-изрезанных туй; то просто перед каким-нибудь причудливым камешком, выточенным морским прибоем, или перед зеленой лужайкой со скромными цветками космополита-одуванчика. Даже развалины древней крепости, уже за чертой города, даже старинная турецкая мечеть вызывали у него слезу умиления.
Лишь с заходом солнца он вернулся на свою дачу — блаженно расслабленный и душой и телом, и сейчас же потребовал самовар у престарелой грузинки Тамары, переданной ему в услужение вместе со всей дачей.
За чаем, обставленным далеко не по-московски — самовар ныл, а не плевался — дьякон начал обдумывать послание к далекой своей супруге.
«Любезная женушка Настенька! Находясь в преблаго-словенном граде, имярек, и пребывая в чувствах, которые, после бесчисленных бед и тяжелых лишений, претерпенных рабом божиим Василием (сиречь мною) и ублаженных (это, значит, в чувствах ублаженных) здешним плодородным зело и добротным климатом, я, который решил жизнь старую греховную, полную творимых скверн, оставить…»
На этом месте дьякон задумался: а как он перешлет свое послание?.. Почтой — нельзя, опасно… с человеком?..
— Где его искать, ну-ка?..
Кончив чаепитие, а на это ушло добрых полтора часа, он так и не нашел выхода из тупика. А посему и само послание к написанию не торопилось.
Может быть, тому виною была усталость от дневного непрерывного восторгания чудной сухумской природой; может быть, чай, уничтоженный в количестве десяти стаканов; может быть, природная дьяконская туповатость, — только он скоро совсем перестал думать о каких бы то ни было выходах и о Настасьях. Развалившись в мягком кресле и щуря осовевшие глаза на интимно подмигивающую керосиновую лампу, он плавал в полудремотных грезах, похожих на кошачьи по своей невыявленности.
За окном — лунная ночь, полная крикливой жизни. В домике — жизнь, лениво замирающая. За окном — мелодичное пение зеленых древесных лягушек, перед сном импровизирующих любовный концерт; стрекочущие хоры кузнечиков, резкая, крикливая музыка неугомонных цикад и отдаленный лай вечно голодных шакалов. В домике — похрапывание престарелой грузинки Тамары, удивленный подсвист ей невидимого сверчка и блаженная осолове-лость дьякона.
Но как все непрочно на этом свете — даже в жалких остатках капиталистической культуры, даже при зареве мирового социализма…
У дьякона из кошачьих грез выделилась ленивая мысль: «надо спать» и вторая: «утро вечера мудренее». Дьякон с минуты на минуту собирался оставить мягкое кресло, всосавшее в себя его тело; дьякон, наконец, даже привстал, потом совсем встал и подошел к открытому окну, чтобы кинуть прощальный взгляд на ночную природу… Его поразили низко мелькающие в воздухе яркие звездочки — поразили, потому что он не знал, что это фонарики летающих жучков «лямпирис ноктилука», а грузные зигзаги в лунном свете гигантских ночных бабочек — «мертвой головы» и «олеандровых павлинов» — даже заставили перекреститься.
— Чудные дела твои, господи! — через несколько минут прошептал он, сообразив, что это не дьявольское наваждение, а живые существа, не причиняющие вреда, прошептал почти с благоговением.
Наконец, он оторвался от созерцания красот ночной природы и обернулся к двери… обернулся к двери, и крик ужаса вылетел из его судорогой сдавленной глотки. На пороге в белом саване стоял труп выброшенного из аэроплана англичанина и зеленой рукой безмолвно грозился.
— Аминь, аминь, рассыпься! — прохрипел дьякон, дрожа от кончика носа до кончика большого пальца ноги.
Церковное заклинание не подействовало благоприятно, — скорей наоборот: труп сделал два шага вперед и о чем-то зашелестел смрадными губами.
— Отдай… отдай… — разобрал дьякон, а носом поймал запах тлена. Больше он ничего не пожелал разбирать: ему показалось — «отдай, отдай душу…» Если бы выходец с того света просил о чем-нибудь более материальном, куда ни шло!.. а то — «душу»?
С перекосившимся лицом дьякон прыгнул в окно и помчался вверх по горе, чувствуя, как зловонное дыхание хлещет его по плечам и голове ледяным бичом могилы. Гора отлого поднималась вверх. Каменистая почва ее была сглажена дождем, солнцем и ветром, и дьякон развил, благодаря этому, бешеную скорость. Он, конечно, не оглядывался, так как это сопрягалось бы с невольной задержкой; да и к чему было оглядываться, если могильный смрад ежесекундно увеличивался в интенсивности.
Как не лопнуло дьяконское сердце в самый острый момент преследования, остается загадкой!..
Когда гора перевалила на спуск, бежать стало легче. Ноги беглеца замелькали со скоростью 10-ти секундо-метров в час, то есть как спицы в велосипедном колесе, а сам он казался смутным метеором, сорвавшимся с темно-синего звездного неба…
У подножия горы дьякон потерял счет времени и память о первопричине бегства; оставался один смертельный животный ужас, гнавший его все дальше и дальше…