Страница 3 из 36
Утром мы пошли погулять, я купила подарки, мы пообедали в кафе, а потом незаметно пришло время везти гостя в аэропорт. Весь день он был сосредоточен, даже печален, но вопросов больше не задавал, мы беседовали на отвлеченные темы, только уже перед тем, как уйти на таможенный досмотр, он спросил меня:
— Что нас ждет? Что-то страшное?
— Нет, — ответила я, — но грустное, печальное, тоскливое… У Ритиной мамы была тяжелая жизнь, и вам будет тяжело о ней читать. Но вы будете читать о жизни живого человека, о жизни живой женщины, потому что она жила чувством, а это единственно правильный способ жить. Вы прочтете, вы все прочтете и поймете, что мир был бы иным, если бы все умели чувствовать так, как чувствовала она. Я постараюсь написать хорошо, поверьте.
Он улетел, а я на следующий же день принялась за работу: нужно было разобрать все полученные рукописи, прочесть дневник. Я уже знала, что обязательно вставлю в повесть выдержки из этих рукописей и дневника. Некоторые записи, как я успела увидеть, являлись стихами, нужно было решить, какие из них подойдут для повествования — работа предстояла большая, но я ее не боялась. Нетерпение охватило меня — хотелось сделать все быстрее, я перестала спать ночами: мне всегда работалось лучше в тишине и темноте ночи. Что получилось — не мне судить. Но как бы ни сложилась судьба этой повести, я хочу лишь одного: чтобы Рита поняла свою мать, чтобы она прониклась всей необычностью ее натуры и продолжала бы жить, храня в своем сердце не только любовь к матери, не только тоску по ней, так рано ушедшей, но и уважение к женщине, так умевшей любить и жалость к ней, так не умевшей быть счастливой.
ИЗ ДНЕВНИКА…
Чем занимаюсь я? Лежу, слабею, слушаю, как осенним голосом бормочет дождь за окном. Наплевать ему, что июнь, что летом не пристало ему старчески шепелявить и шамкать, что полагается ему летом шуметь голосом полным, грохочущим, свободным. Летний голос полноводного летнего дождя, ливня. Птицы не прячутся от него и продолжают ликующе вопить. Солнце светит, все сияет.
Тополя пахнут горько, сирень — сладко. И свежо — чисто вымытые трава и листья.
Трудно умирать в такой дождь.
Умирать, наверное, вообще, трудно. А еще труднее сделать это, не теряя достоинства, когда твое я — даже не унылое или мрачное, а просто умирающее я — вступает в вопиющее противоречие со сверкающим великолепием за окном.
Поэтому даже хорошо, что этот дождь такой занудный, такой осенний и нищий эффектами: он не отвлечет меня от моего важного занятия.
Не отвлекайтесь, мамаша!.
Не отвлекаюсь.
Буду лежать вот так, в высоких подушках, смотреть, пока смотрится, в серое окно, слушать заумь дождя и думать, пока думается.
Смешно сказать, но я очень занятой человек — может быть, самый занятой на этом свете.
Мой сумасшедший бег по жизни прервался… Как это получилось, что я оказалась вовлечена в него? Ведь когда-то мне казалось, что всегда я буду идти не спеша рядом с беговой дорожкой. И лишь сейчас, когда нечто, или некто, так грубо и недвусмысленно остановил меня, я поняла, что всю жизнь неслась по этой дорожке, сама не помня, как оказалась на ней.
Бездарная суета будней, истерика праздничных хлопот, неистребимая повторяемость никуда не ведущих действий и ничего не объясняющих слов.
Дистанция впереди перестала быть соизмеримой с проделанным перемещением и неуклонно стягивается в точку, которая несется, приближается ко мне и дышит на меня своим — не холодом и не жаром (правильнее было бы: нехолодом и нежаром) — своим ничем, потому что в ней и нет ничего, но буду в ней — я.
Все останется здесь, на бесконечной дистанции: суета и спешка, нудь дождя и ликование лета, марафон и спринт.
Так мало осталось времени в моих часах…Интересно, что у меня: песочные, теряющие песчинки — мои секунды, минуты и часы — или клепсидра, истекающая не водой, но моей кровью?
Считанные, последние мои капли, песчинки бесшумно проваливаются в бездонную черную воронку — ах! как мало их, бедных, у меня, бедной, бедной временем, жизнью!
Но теперь-то я не расходую их по пустякам. Я очень занята теперь. По-настоящему занята по-настоящему важным делом: я вспоминаю.
…
…итальянская бухгалтерия — сальдо, бульдо…Применима ли она к целой жизни, какой бы та ни была? Все ли можно оценить и по какой шкале это делать, какой единицей измерять, от какого нуля отталкиваться — кто знает, кто объяснит?
Я сама так и не поняла, какой знак — плюс или минус — присвоить своей жизни…
…
…чем было мое состояние непрерывного и напряженного ожидания — счастьем или непроходимой глупостью? Не исключаю, что в глазах человека, уже ничего не ждущего, оно выглядело бы счастьем, но мне понять это уже не удастся, как не удастся оценить свою жизнь. Да и кому удается? Есть ли хоть один человек на свете, правильно оценивший свой успех на службе, любовную неудачу, неосторожное слово, пустяшную победу?
…
Итальянская бухгалтерия требует сложения и вычитания. Подведение жизненных итогов вынуждает лишь вычитать, вычитать до тех пор, пока круглый невесомый нуль, бесплотное ничто, бесцветная пустота не ляжет неподъемным грузом в изнемогающие от усталости, от невозможности жить, руки, бессильно падающие вдоль бессильного тела, которое уже ничего не может, все расстраченное на достижение этого нуля, этой не имеющей веса, но такой бесконечно непосильной пустоты.
…
Перед тем, что надвигается на меня, все ничтожно, зрящно, мелко…Я вспоминаю, вспоминаю… Неврастения накатывает и отползает, апатия охватывает меня, но я вырываюсь из ее удушающих объятий — это апатия смерти, прочь! Уберись!
Я ищу, ищу, роюсь в своей жизни, чтобы найти в ней хоть крупинку, малое зернышко, которое могло бы перевесить нуль небытия…Я ищу.
Эпизод 1.
Лыжная база находилась там, где теперь вовсю шумят кварталы Беляево-Богородского и Теплого Стана. Какая-то мистика есть в том, что через много лет я опять стала ездить в Теплый Стан, но уже не за здоровьем, а, скорее, наоборот.
А тогда, юной первокурсницей, я записалась в лыжную секцию, потому что комплекс южанки не давал мне жить спокойно: вид несущегося в облаке снега лыжника приводил меня в экстаз и будил желание нестись так же бесстрашно и элегантно. А потому, вопреки предостережениям, что мне будет трудно, записалась я в лыжную секцию.
Осенью занятия были самыми скучными — обычная физкультура в зале, но когда выпал и как следует утвердился на земле снег, пришлось ездить на лыжную базу.
Экипировки подходящей у меня, разумеется, не было, родители помочь не могли, и я из стипендии купила в Детском Мире на Лубянке ( еще много лет я одевалась там — такая была мелкая, что взрослые магазины мне ничего предложить не могли. Да и цены…) какой-то кошмарный, якобы — лыжный, костюм, состоявший из лохматых шаровар и куртки, и стала ездить на базу. Чтобы не пугать людей шароварами и не пугаться своего отражения в витринах магазинов, поверх этих жутких штанов я натягивала треники из чистейшего полистирола, или из чего там делают тянущуюся безразмерную ткань. Приобретя таким образом относительно цивильный вид, я ехала на базу.
База располагалась в избушке, где топилась печка, всегда кипел самовар, было тепло, пахло лыжной мазью и кожей, а заправлял всем этим хозяйством высокий седой старик, — имени его я не помню — всегда ходивший в валенках и безрукавке из овчины. Он выдавал нам лыжи, помогал закрепить их, поил чаем, а иногда — горячим молоком, подозреваю, что из своих запасов. А на чугунной печурке всегда стоял противень с сухарями из черного и белого хлеба. После занятий на морозе эти горячие сухари казались необыкновенно вкусными — лучше всяких пирожных.
Мы выходили из избушки, и оказывались на заснеженной поляне с краю леса. На другой стороне шоссе была стройка, развороченная земля, краны, самосвалы, строительный мусор, а на нашей поляне царила зима. Было тихо, воздух был острым — зима стояла морозная, летали сверкающие на солнце нити, лес не шевелился.