Страница 17 из 62
Тут подлетел к порогу решившийся Анчес, беглецы, пихаясь, вывалились на невысокое крыльцо, а дальше дунули в разные стороны, только пятки засверкали…
…Нёсся Хома летней душистой темнотой, соколом перемахивал через плетни, прикрывал локтями лицо от садовых веток, за спиной колотились о землю сшибаемые яблоки, хлестал по плечам вишенник – да где там удержать казака! Садами да огородами уходил опытный Хома Сирок, шарахаясь от белёных хат коварно затаившейся Мынкивки. Осталась в корчме торба с чернильницей да иными писарскими принадлежностями, остались запасные сапоги – там только подмётки поменять и требовалось – а так добрые, новые почти. Да пропади оно все пропадом! Наживет казак добро, тут бы жизнь, да душу уберечь…
…Проломился сквозь испуганный строй мальв, аистом запрыгал по грядкам – плети цепляли за ноги – всё подряд засадили дурные мынкивцы чертовыми гарбузами, что как ужи сапоги оплетают. А те ухищренья до чего доводят – приманивают богомерзкие растения с семками клятыми всяческих чёртовых баб да бродячих брехливых гишпанцев…
Попробовал Хома молитву вознести, дабы быстрей из заклятых огородов вырваться, но в горле всё одно тот жуткий колкий ком мешал. Эй, на ноги, казаче, надейся, на ноги! Богородица Дева, что завсегда казаков выручает, и без молитвы сообразит, что не хочется Хоме кипятку за шиворот, отведёт беду!
Поднажал казак, несли верные ноги во весь дух, мелькали хаты и плетни, промелькнул колодец с «журавлем», в темное небо свою длинную жердь задравшим. Ужаснулся казак – ох, знакомый колодезь! Так как же так?! Неужто такого кругаля дал?! А ноги несли все быстрей – пулей пронёсся Хома через двор, взлетел на ступеньки корчмы, едва не вышиб дверь, во тьме споткнулся обо что-то живое, да и грянулся о пол, лавки опрокидывая. Встретилась околдованная голова мученика с мощным подстольем, посыпались округ искры яркие…
***
Пришёл в себя казак почти тотчас – на голову полилось прохладное, освежило. Хома потрогал лоб – цел, лизнул ладонь – горилка. В голове еще звенело, огонек свечи плыл над столом. Над казаком стоял, скособочившись и держась за ребра, кобельер Анчес и вытряхивал на голову сотоварища последние капли из опустошенной бутыли. Перевел дурной гишпанец горилку на глупейшее дело. Хома и сам бы очухался!
Горилка, по глупости вылитая, тут же забылась, потому, как за столом стояла ведьма, да и не одна.
– Проветрились, слуги верные? – спросила ехидная баба.
– Так мы до ветру ходили, – отдуваясь, и пытаясь выпрямиться, выговорил Анчес.
– Полегчало и ладно, – ведьма не отпускала руку стоящей рядом девушки. – За дело беритесь, соколы ясные. И без дури, накажу сурово.
Хома, сжимая руками гудящий череп, пытался вспомнить: что за дивчина рядом с ведьмой? Не мертвячка ожившая, это ясно. Мертвячка волосом черна, да и вообще вон она на столе преспокойно лежит. А вторая девица волосом побелёсее и вроде как живая, хотя спит стоя. Верное дело, живая – под сорочкой грудь вздымается. С этого краю ничего себе девица, а на личико не задалась. О, да то ж проезжая ляшка, что давеча с отцом в корчме остановилась! Вроде до самой Варшавы путь держали...
– Кладите рядом, – приказала ведьма.
– Пусть хозяйка не гневается, но зашибленный я, – пожаловался Анчес. – Вовсе руку поднять не могу, стоптал меня этот дурень.
– Меньше бегать нужно, – прошипела баба. – Болтовне срок вышел, ночь кончается. Ну-ка…
Словно стряхнула колдунья со скрюченных пальцев что-то вроде сопли невидимой – и скрутило Хому так, что остатки мыслей окончательно повылетели. Дышать стало нечем, удушье сердце стиснуло...
Заметались слуги ведьминские – ни слова, ни полслова в зале корчмы не звучало, лишь шорох движений да скрип мебелей корявых…
Что и как творил, Хома почти и не помнил. Такое сильное колдовство ведьма наслала, что, считай, и имя свое забыл. Не-не, держал себя казак, берёг ту кроху сознанья, что человеком оставляла служку послушного-ведьминского. Там помнилось, там не помнилось... – но ужас от того, что собственные руки творили, почти всё заслонил…
Хорошо помнился футляр: узкий из темного растрескавшегося дерева, сразу видно – древняя древность. Ножичек в том футляре хранился: ждал на сожранной молью оксамитовой подстилке, тяжеленький, очень удобно в руку ложащийся… Можно и ланцетом тот ножичек именовать, да только не доводилось Хоме видеть ланцетов в золото оправленных, да еще с лезвием каменным. Острейшим оказался кремешок-лепесток, не отнять. Острей и быть не может. Любое черное дело той каменной остротой с превеликой легкостью вытворялось.
Было ли то дело сугубо тёмным? Это ведь как сказать: ежели взять мертвую дивчину и живую, да сотворить из них двух полуживых-полумёртвых – то превращенье куда зачтется? Не-не, понятно, что людское общество всяко тебя на палю дупой взгромоздит[33] или в костер сунет. Но ведь есть же и Высший Суд, что истинно справедлив? Разве виноват казак, что ведьма обманула, под грех подвела?
Успокаивал себя казак, но знал – прощенья не будет. Хотя, по правде говоря, Хома не резал, а больше зашивал. Дело знакомое, мешало, что почти наощупь иглой орудовал – чёрные свечи, Хозяйкой расставленные, света почти не давали, да и жара от них не было. Но приловчился казак, стежки ровно клал, узелки ловко затягивал. Работал без устали, ибо до первых петухов успеть нужно, иначе…
…Лежали на столе два тела, ростом схожие, а затем и обликом на время почти сравнявшиеся. Сдирала небрежными пластами ведьма кожу с несчастных: когда с плотью, когда потоньше поддевала. Приметывал Хома теплые шматки к холодному телу, иной раз второпях и вовсе неловко выходило, так что приходилось отпарывать, да по новой заплату класть. Кровь, понятно, мешала. Вставший за подручного Анчес тряпицей стирал с тел красное, поливал-обмывал горилкой – ещё одна бутыль нашлась. В нос шибало, глаза слезились, Хома пот со лба смахивал да ниже сгибался. С животом больше всего возни вышло: у чернявки кладбищенской чрева, считай, и не было – выжрал кто-то, а туда большой лоскут как ни приладь – то морщинами идет, то пуп на бок сползает. Зато с ногами почти не мучились: только три отгрызенных пальца на левой ступне и надставить пришлось. Лицом мёртвой куклы ведьма сама занималась. Оно и понятно – дело тонкое – не сдирать лик нужно, а лишь шкуру подтянуть, губы взбить, и следить, чтобы прорех у сменённых ушей не осталось. То тело, что живым считалось, к тому времени уже дергаться перестало – лишь ребра дыханием вздымались, обильно кровью сочась, да глаза, широко распахнувшиеся, в потолок пристально смотрели. Ведьма всё трудилась над кладбищенской дивчиной – в услуженье пойдет, сплоховать нельзя. Возни с волосами было много – Хома и понять не пытался: зачем пучками светлые в черные рассаживать?
Очаг почти погас – Анчес уже трижды поленья подбрасывал. Похрапывал хозяин корчмы, за окном вот-вот засветлеть было должно. Хома вдевал остаток ниток в иголку, слушал и не слышал ведьминских заклинаний. Губами жуткая мясничиха не шевелила – но витал вокруг стола шёпот холодящий, все плотнее в вихрь закручивался.
Ухо пришлось сдвигать, Хома нитки разрезал, перешил по новой. От усталости уже и не видел ничего. Ведьма, повыше закатав рукава свитки, возилась с дивчиной, что еще живой числилась. Осторожно вытащила руку из взрезанной плоти – на ладони голубенький свет мерцал. Хома удивился: до чего ж девичья душа на пушистый одуванчик похожа? Дунь – взлетит к потолку да рассеется искорками мимолетными.
Вкладывать в мёртвое тело душу оказалось ещё легче, чем у живого ту душу забирать. Пузырилась, ожив и всасываясь между швами запекшаяся было кровь, извивались двухцветные пряди, бледно-пепельный носик стал розоветь. И распахнула глазища дивчина, и обвела корчму взглядом, и столько ненависти в том взгляде было, что отшатнулись ведьмовы слуги к стене, уцепились друг за дружку. Покатились по щекам полуживой-полумёртвой красавицы две слезы: одна кровавая, другая прозрачная, словно из чистейшей криницы[34] истекшая.