Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 6

— В одной из Ваших статей Вы отказывали в преемственности советской и дореволюционной интеллигенции. Как Вам кажется, революция, советская власть привели к необратимым изменениям в русской жизни? Существует ли преемственность между современным и дореволюционным русским человеком, или постсоветский человек слишком тесно связан с советским?

— Я думаю, что исторические перемены все необратимые. Назад не убежишь. То общество, которое было в дореволюционной России, совсем не похоже на современную Россию. Ничего общего. В этом смысле всякие попытки реставрации дореволюционного прошлого (как и вообще все попытки реставрации) — это создание совершенно нового, совершенно не похожего на то, что было.

Что можно воссоздать? У нас совершенно другое крестьянство: то крестьянство, которое было, уничтожено. Солженицын об этом писал: это другие лица. Когда ты смотришь на фотографии крестьянских лиц начала ХХ века, ты понимаешь — их нет. У нас нет никакого дворянства с его сознанием. Какое было дворянство до революции, мы сейчас не будем говорить, но ясно, что те жалкие опыты создания «дворянского собрания», что в постсоветскую эпоху имели место, никакого отношения к дворянству не имеют.

Конечно, Православная Церковь другая. Слава Богу, в 1917 году избрали Патриарха, у нас патриаршее возглавленье, у нас, Бог миловал, нет Синода, нет обер-прокурора Синода. Конечно, 70 лет советской власти не могли не сказаться на религиозности населения. Я бы сказал, традиционной религиозности почти не осталось. Того старого народного православия практически не сохранилось. Что-то регенерировано искусственным образом (какие-нибудь масленичные игры), но в общем это ушло.

В нынешнем православии тоже много магического компонента, но традиционный магический компонент всё-таки в значительной степени ушел. Я не знаю, гадает ли сейчас кто-нибудь на Святки всерьез. Играть-то играют, конечно (хотя лучше в такие игрушки не играть), а все-таки в XIX веке к этому ещё могли относиться серьезно. Думаю, что это ушло, что коллективизация и годы советской власти почти всё это вычистили.

— А как сказались на современной жизни 1990-е годы?

— Мне стыдно сказать, но я хорошо отношусь к 90-м годам. Советская власть кончилась — это было так симпатично, так приятно, такое большое удовольствие доставило… Я знаю, что для многих людей это период страшных лишений, но для меня так не было. Мы жили относительно благополучно благодаря моей американской работе. А смотреть на то, как рушатся устои коммунизма, было замечательно приятно. На то, как открываются церкви.

У нас тут рядом стоит церковь Вознесения на Гороховом поле — чудесная церковь, построенная Казаковым. Тут был, по-моему, склад фабрики «Восход» всю нашу советскую жизнь. Мы думали как о чём-то невероятном, что вдруг эту церковь откроют, и в нее можно будет пойти. Это казалось совершенно немыслимым, хотя я верил, что советская власть кончится на моей жизни.

Но тут, где-то в 1993–1994 гг., мы увидели объявление: «Братья и сестры, приходите помогать расчищать церковь». Я не пошел, потому что у меня было очень много дел, но жена с детьми ходила. Теперь она действует, и я туда хожу довольно часто, приход кое-какой есть. Не очень большой, но в центре всегда не очень большие приходы, потому что у нас тут много церквей. Рядом Благовещенский собор (Елоховский), куда я всю жизнь ходил, пока эта церковь не открылась.

Советская власть даром не проходит, это тяжелый духовный опыт. Мы живем в последствиях этого страшного периода нашей истории, и у нас не произошло того, что могло бы нас отделить от него, а именно — не произошло национального покаяния. Опять же, я напомню про то, какАлександр Исаевич Солженицынпризывал к этому покаянию. И мне кажется, что это необходимый шаг для другого будущего. Но он не сделан.

Какие-то элементы его есть — как, скажем, церковь в Бутове. Но опросы общественного мнения показывают, что Сталин выступает как позитивный герой для 60 % населения, иногда даже больше. Это ужасно, ужасно для дальнейших судеб России.





Кто здесь в чем виноват — это сложный разговор. В частности, я думаю, виновата и так называемая советская интеллигенция, потому что она уж больно сильно обиделась на новую постсоветскую власть за то, что жить стало так трудно, и ее заслуги были так мало оценены в этот период. И все те замечательные романы, которые они писали, их либеральные штудии — всё это вдруг перестало пользоваться спросом. Они на это очень обиделись.

Это напрасно. У меня тоже в 90-е гг. были всякие иллюзии относительно того, по какому пути пойдёт Россия, я тоже не очень представлял, что мы придём к тому, к чему мы сейчас пришли. Но какие-то вещи я, конечно, понимал и тогда отчетливо: понимал, что тот массовый полулиберальный продукт, который производила советская интеллигенция, перестанет пользоваться спросом.

Когда есть свобода, полусвобода никому не нужна. Я бы сказал, что после какого-то начального периода переосмысления советской истории и начавшегося осознания того, насколько это извратило пути России, пришли новые поиски — поиски того, как вписать советское прошлое в эти самые пути России. Это, я считаю, большой грех нашего образованного класса.

Это ведь еще Бердяев пытался сделать…

— Бердяев честно ненавидел советскую власть. У эмиграции другое было занятие, они пытались осмыслить революцию. Я не люблю Бердяева, из того, что принесла эмиграция, я люблю Петра Бернгардовича Струве, меня это куда больше устраивает. У Бердяева была простая мысль, что советская власть — это результат русского максимализма, который всегда был.

В несколько ином виде то же самое говорили евразийцы, но для них этот максимализм, эта традиция была позитивной, и они считали, что советская власть — это некоторое отклонение от этой правильной традиции, как они говорили, идеократии. Но это духовные поиски 1920–1930 гг. После этого прошло много лет советской власти, и она создала советское общество, которого ни Бердяев, ни Трубецкой не видели и не представляли себе, что это такое.

Они, с одной стороны, не представляли себе, как при таком режиме люди продолжают выживать и сохранять свою духовную чистоту и духовную полноту, с другой — не понимали, до какого свинства могут дойти социальные структуры, массы. И то, и другое им было совершенно неясно. Они не понимали, как при советской власти могли жить такие невероятные люди как, скажем, С. И. Фудель, и, с другой стороны, до какого полного забвения элементарных моральных устоев могли дойти большие группы населения.

Когда вышел «Один день Ивана Денисовича», приходили отзывы читателей, Солженицын их собирал. И было там письмо одной бывшей надзирательницы, которая писала, как им было трудно, как им тоже хотелось настоящей жизни, а они были прикованы к этим чертовым заключенным, чтоб они все сдохли… И там она пишет: «И имя нам — легион!». Оговорка по Фрейду…

Этот легион действительно существовал, и он с большим трудом уходит, мы его встречаем до сих пор в разных трансформациях: не только в виде членов коммунистической партии, но и во многих других вполне непрезентабельных видах. Так что эта проблема, которая не уходит, и она не уходит в частности по вине этого образованного класса.

У проповеди всегда ограниченные возможности: ты говоришь, говоришь и не знаешь отклика, но долг твой — всегда говорить честно, стараться найти правду, и про эту правду скажу, опять же, вспоминая Солженицына, — жить не по лжи. А вместо этого большая часть образованного класса свернула на какие-то другие пути, и, действительно, этого необходимого для России покаяния не произошло.