Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 15



Впрочем, костры в поле — это целая особая глава. Холодными весенними утрами, когда начинался выгон коров на пастбище, мы разводили костры, чтобы немножко согреться. Я постоянно пасла коров вместе с Виктусей, пастушкой нашей хозяйки, и с другими детьми. Во время этого довольно скучного занятия костер был самым приятным развлечением.

Летом костер разводили, чтобы испечь пойманную рыбу. Ловля рыбы на долгие годы сделалась моей страстью. Не какое-то там ужение, когда приходится часами неподвижно сидеть на берегу и терпеливо ждать, не соблазнится ли какая-нибудь неосторожная обитательница вод червяком, а ловля руками — спорт, богатый сильными переживаниями.

В нашем потоке ловились голавли — маленькие рыбки с большими плоскими головами. Они были совсем похожи на морских бычков.

Голавль сидит под камнем. Нужно осторожно приподнять этот камень, так, чтобы не плеснула, не замутилась вода. Теперь голавль ясно виден в прозрачной горной воде: торчащий спинной плавник, темные пятнышки на скользкой коже… Затем надо осторожно окружить добычу: окунуть руки в воду, незаметно приближать их к беспечно глазеющей рыбе и вдруг — неожиданным движением — крепко схватить, притом непременно за голову, иначе он выскользнет и удерет под другой плоский камень.

С форелью было труднее. Ее было немного. Она скрывалась между корнями ольхи в ямах под берегом. Ее приходилось искать вслепую. В какой-то момент вдруг чувствуешь под пальцами что-то гладкое, скользкое — форель! Сердце усиленно колотится: ведь форель не станет ждать, как глупый голавль! Ее движения быстры как молния, она сразу удирает и пропадает в быстрых водоворотах горного потока. Но зато какая радость, если поймаешь! Тут дело не только в том, что форелью можно было досыта наесться. Это была победа, торжество, так как поимка форели считалась большой удачей.

Осенью костры разводились, чтобы печь картошку. Вился сизый дымок, пахло вянущими листьями ольхи, с пастбища доносились песенки. Всюду, куда, ни глянь, дети пекут картошку. Хрустела под зубами обгорелая корочка, обжигала губы белая мякоть. Хороша была эта картофельная пора! Но в то же время она напоминала о зиме — самом трудном периоде.

Кончались яблоки и сливы в садах, кончались грибы, кончалась рыбная ловля. Все засыпал снег. Морозы были сильные и держались долго. Ручьи замерзали. Лес стоял по колена в снегу, каждое дерево в своем белом снежном наряде было похоже на сказку. Белым и голубым становился мир, чудесный в своей новой красе. Но вместе с тем возникали заботы: боязнь холода, обмораживания ног, невозможность свободно передвигаться, невозможность добывать пищу, которую давали лето и осень.

И все же я с равным удовольствием вспоминаю все времена года там, в деревне. Каждое приносило с собой что-нибудь новое и интересное.

Весной мы помогали в подготовке картошки к посадке: резали ее на куски с глазками, из которых должны были вырасти новые кусты. Потом начиналась пахота. Мы стайками ходили за плугом, выкапывая из свежеотваленных пластов сладкие корешки пырея. Их было огромное множество, и они составляли наше любимое лакомство. Бабушка запрещала есть их, уверяя, что они вредны. Но мне как-то ничто не шло во вред. А чего только я не ела в те времена! Корешки пырея, семена какой-то травы, названия которой я и до сих пор не узнала, — там, в деревне, ее называли «вороньей кашей», — вяжущие ягоды черемухи, мягкие части стеблей камыша — все, что можно было разжевать и проглотить. Впрочем, оказалось, что были правы мы, дети, а не наши взрослые опекуны. В семье наших хороших знакомых, которые так же, как мы, остались в деревне, застигнутые войной, было две девочки: младшая — моя подруга, участница всех моих походов и затей, и старшая — примерная и послушная девочка. Примерная и послушная не ела ни корней пырея, ни «вороньей каши», не принимала участия в разбойничьих походах за яблоками и грушами. И именно эта примерная заболела цынгой и долго потом страдала от мучительной болезни, а с нами ничего не случилось.

После посадки картошки и после сева недолго уже оставалось ждать и сенокоса. Я очень гордилась тем, что мне позволяли принимать в нем участие, как, впрочем, и во всех остальных деревенских работах. И так же, как другие ребята, я получала в поле обед.

За сенокосом наступала жатва, затем — сбор сухих листьев на зимнюю подстилку для скота. Это было, пожалуй, самое большое удовольствие… Вороха, горы коричневых, золотых шуршащих листьев. Их сгребали, грузили на телеги. Они издавали опьяняющий аромат, неудержимо манили броситься на них, поваляться. Никогда, ни при одной работе не было столько смеха и шума, как во время сбора листьев.



Позже, к концу осени и зимой, мы перебирали обмолоченную рожь, очищая ее от черных зерен куколя, лущили фасоль, щипали перья. Всяческих занятий всегда было множество. Из домашних работ я почему-то особенно любила толочь картофель для свиней…

В 1917 году, когда в России вспыхнула революция, моя мать, арестованная в начале войны, смогла, наконец, пробраться к нам. Она приехала далеким, кружным путем через Финляндию и Швецию. Приехала и испугалась. Я была оборвана, завшивлена, истощена, говорила на крестьянском диалекте и вела себя, как дикарка. Но в моей памяти совершенно стерлось все, что было в то время тяжелого: голод и холод, почти полная беспризорность, непонимание, которое я встречала со стороны взрослых, считавших меня сумасшедшей, наделенной «дикими инстинктами»…

Это были вещи преходящие и маловажные. Зато эти три года, проведенные в горной деревушке, дали мне багаж на всю жизнь. Я научилась самостоятельно выпутываться из любых затруднительных обстоятельств. Я узнала жизнь деревни и крестьян так, как никогда не узнала бы ее, присматриваясь к ней самым тщательным образом со стороны, но не живя сама этой жизнью. Я знала жизнь птиц, животных и растений, узнала лес, луг, реку и поле, близко наблюдая их во все времена года.

И когда я впоследствии стала писать книги, то оценила, сколько дала мне деревня. Впрочем, не только, когда писала книги. Сотни раз я убеждалась, как пригодился мне житейский опыт, приобретенный за эти три трудных года, прекрасные годы моего детства, прожитые именно так, а не иначе.

IV

Осенью 1917 года мы переехали в Краков. После трех лет деревенской жизни я вновь увидела город.

Трудности военного времени не кончились. Долгие месяцы мы питались в столовке, где почти неизменно подавали ячменную кашу. Ячмень соленый, ячмень сладкий, ячмень с какими-то обрезками мяса, ячмень с яблоками, ячмень в жидком виде, в качестве супа. Порции были малюсенькие. Помню, однажды случилось так, что моя мать и младшая сестра не пошли обедать, а талончики для них были уже куплены. Ввиду этого я важно расселась за столом и отдала официанту талончики сразу на три обеда. Он поставил передо мной целых девять тарелок: три с ячменным супом, три с ячменной кашей и три — ячмень с яблоками. И все девять тарелок убрали со стола пустехонькими. Соседи с испугом поглядывали на меня, но со мной ничего не случилось.

По воскресеньям в столовке не отпускали ужинов, и это был единственный день, когда можно было наесться досыта, да к тому же не ячменем. В субботу, после обеда, я мчалась на рынок. Как-то уж так вышло, что приготовление домашних воскресных ужинов я взяла на себя. Я покупала сумку картошки и два кочана капусты. Варила я эту капусту и картошку в самых больших кастрюлях, какие только были в доме, чтобы можно было есть сколько влезет. И хотя все это было без масла, такой ужин после недели ячменной диеты казался нам настоящим пиршеством.

Моя мать прилагала героические усилия, чтобы не дать нам умереть с голоду. Она ездила в переполненных, увешанных людьми поездах в провинцию, в те места, где война не так давала себя знать. Привозила то немножко масла, то несколько кило сала; однажды она привезла два мешка пшеницы.

Кроме еды, были и другие заботы: не было одежды, обуви… Появились ужасные материи, изготовленные из крапивы. Я носила огромные туристские башмаки, подбитые гвоздями. Этими ботинками я страшно гордилась. Возвращаясь из школы, я проходила мимо кафе, где за столиками на улице всегда сидела масса народу. Посетители кафе оглядывались на мои башмаки — теперь-то я понимаю — с изумлением и ужасом, но тогда мне казалось — с восхищением, и поэтому я как можно сильнее топала нотами, гвозди гремели о плиты тротуара, как будто шел целый полк.