Страница 37 из 70
— Они стоят на стенах, сын Солнца, — неуверенно начал Чаликухима, вождь войска из Интиниса, первый вельможа после самого сапа-инки.
Но уильяк-уму тотчас же перебил его.
— Один из них направляется к нам.
Ворота приоткрылись на одно мгновение, и отец Пикадо, сопровождаемый только переводчиком Фелипилльо, вышел на площадь. Он торжественно держал в руках огромную Библию, переплетенную в кожу с золотым тиснением, и шел гордо и смело.
«Помни, отец, на этот раз ты должен идти, а не подкрадываться, должен держать голову высоко и говорить, а не подслушивать», — не то серьезно, не то как грубую шутку бросил Писарро, провожая его.
Пикадо точно придерживался этого наказа, хотя и дрожал от страха.
Младший брат Атауальпы, Тупак-Уальпа, шедший возле самых носилок, узнал Фелипилльо.
— Это тот щенок, который уже приходил к нам.
— Да, тот самый, которому господин запретил являться перед его очами, — сразу же напомнил верховный жрец.
— Чаликухима, мой приказ не выполнен, — холодно подтвердил властелин. — Этот раб в третий раз осмеливается разговаривать с нами. С ним надо покончить!
Вождь склонил голову.
— Мумия этого дерзкого простолюдина не осквернит священных погребений Тауантинсуйю, сын Солнца. Он должен умереть другой смертью. Но он принадлежит белым. Он им необходим, как человек о двух языках. Пока мы не покончим с белыми…
— Пусть он встретит зеленую змею, — прервал его Атауальпа.
— Он встретит ее сегодня ночью, повелитель.
Пикадо остановился перед носилками и торжественно поднял вверх священную книгу. Свою речь он готовил долго, учил ее наизусть старательно, хотя все в конце концов зависело от Фелипилльо. А тот, как всегда, облегчил свою задачу. Когда Пикадо, кратко излагая индейцам догматы христианской веры, заговорил о боге едином в трех лицах, Фелипилльо перевел, что белые верят в трех богов, над которыми есть еще один; когда Пикадо объяснял, что вождь белых требует, чтобы инка подчинился его королю, Фелипилльо, заметив, с каким презрением встретили это заявление индейцы, пришел в ярость и перевел, что они станут невольниками, а он, Фелипилльо, будет ушами и устами их господина.
У него от возбуждения срывался голос, он переходил на крик, он хрипел. Он уже не слушал, что говорил священник, а, все больше возбуждаясь и увлекаясь, нес что только приходило ему в голову. Атауальпа ни разу не взглянул на него, но взоры придворных, окруживших носилки, были полны отвращения и гнева. Фелипилльо это видел, чувствовал, но был уже не в силах остановиться.
— Теперь поднеси королю священное писание, пусть он его поцелует в знак того, что принимает нашу веру и присягает в покорности его католическому величеству королю Испании Карлу V. Он тут же будет принят с надлежащими почестями его милостью наместником.
Придворные, удивленные молчанием своего властелина, который, казалось, не слышал все более дерзких слов распоясавшегося юнца, расступились, и Фелипилльо подошел прямо к носилкам.
— Возьми это, — перевел Фелипилльо, пытаясь сунуть в руки Атауальпы тяжелую книгу. — С помощью этой книги белые вызывают духов, в которых заключается их сила. Я, Фелипилльо, знаю эти чары и потому белые меня уважают, и я буду властвовать над всеми вами.
Но Атауальпа не пошевельнул рукой, не сделал ни одного движения, чтобы удержать книгу, огромный фолиант соскользнул и упал на землю.
— Святотатство! — Пикадо, потрясенный, отскочил в сторону. — Кощунство! Священное писание повержено в грязь! О боже!
Писарро, наблюдавший всю сцену через приоткрытые ворота, тут же подхватил этот возглас. Он стремительно повернулся к своим людям.
— Святотатство! Язычники осквернили священное писание! Только их кровь сможет смыть это преступление!
Он рванул меч из ножен, привстал на стременах, его видели все. Острый клинок сверкал в его руке.
Дон Педро де Кандиа, не спускавший глаз с вождя, тут же повторил призыв:
— Пушки к бою!
Канониры отряхнули пепел с фитилей и припали к орудиям.
Тяжело грохнули пушки. Дым на мгновение окутал башни, но уже с другой стороны площади, с позиций Диего де Альмагро, тоже отозвалась батарея, и тотчас же пушкам стали вторить мушкеты — стреляли из зданий, которые выходили на площадь.
Запах пороха, одурманивший индейцев, клубы дыма, грохот, мощный, как небесный гром, грохот, во сто крат усиленный стенами, отражавшими эхо выстрелов, грохот невыносимо долгий, грохот, который мог быть только голосом разгневанных богов, — все это буквально лишило индейцев рассудка.
Невидимые, неведомые стрелы поражали сбившуюся толпу, раздирали, калечили людей, а они лишь жались поближе к носилкам сапа-инки, словно оттуда могло прийти спасение. Они испытывали такой ужас, что уже сама смерть была для них желанным избавлением; это было уже не войско, а толпа, подобная стаду вигоней, попавшему в кольцо облавы.
Носилки властелина заколебались, как челн, застигнутый бурей посреди священного озера Титикака.
— Ильяпа! Ильяпа! — взвыла толпа, и почти никто не слышал голоса Атауальпы, который встал во весь рост на носилках и что-то кричал.
Писарро выбрал подходящий момент и, не давая опомниться индейцам, бросил конницу на беззащитную толпу. Де Сото со своим конным отрядом ворвался на площадь о другого конца, атакуя индейцев с тыла, а с флангов сомкнутыми рядами двинулась закованная в железо пехота.
Никто не оказывал сопротивления, потому что никто не мог сопротивляться. Если даже у какого-либо индейца и было припрятано оружие, все равно в тесноте и давке он не смог бы пустить его в ход. Даже убитые, те, кого издали настигла пуля, не падали на землю, а сохраняли вертикальное положение, подобно тому как дерево, срубленное в густом лесу, продолжает стоять, зацепившись кроной за ветви живых соседей.
Застоявшиеся кони, обезумевшие от запаха пороха и грохота залпов, понукаемые пьяными всадниками, ринулись на толпу, словно хищные звери. Под ударами мечей, под лошадиными копытами полегла вся свита Атауальпы.
… Мигель Эстете минувшим вечером проиграл в кости все, что перепало ему при разделе недавней добычи, проиграл даже перстень, который иногда называл фамильной драгоценностью, а иной раз — подарком самого короля, наградой за мужество, проявленное в италийских войнах. Он проиграл и более ценную вещь — обе подковы своего коня. Пьяный, как все, жаждущий золота, как все, равнодушный к льющейся крови, как все, — он был разъярен больше других из-за своих вчерашних неудач. Но голова у него была все же ясная, и он вполне отдавал себе отчет в своих поступках.
Пока испанцы во главе с Писарро, увлеченные бойней, топтали, рубили и слепо теснили индейцев, Эстете пробивался к высоко вознесенным над толпой носилкам, где стоял человек в нарядном плаще с пурпурной повязкой на голове. Эстете манил и этот человек, и ослепительный блеск золотой застежки на его повязке.
Но не так-то легко было прорваться к носилкам. Ему мешала тесно сбитая толпа, и через эту толпу он прорубал мечом себе дорогу, как через густые заросли. Подымая на дыбы гнедого жеребца, он кидался на индейцев, добивал падавших, рубил всех, кого только мог.
«Подкую… подкую чистым серебром», — думал Мигель, сожалея, что у жеребца в этот день не было подков: что ни говори, а удар подкованным копытом — это удар двойной силы. Однако и неподкованный, конь пробивал брешь в стене из человеческих тел.
«Узнай Писарро об этих подковах… уж он-то изукрасил бы меня плетью».
— Ах ты мерзавец!
Какой-то молодой индеец, уши которого были оттянуты почти до плеч массивными серьгами, молниеносно уклонился от удара и голой рукой ухватился за меч. Пораженный Мигель откинулся вбок, едва не вылетев из седла. Однако тотчас же взметнул коня и одновременно рванул меч к себе так, что из рассеченной надвое ладони индейца фонтаном брызнула кровь. Ударом ноги он опрокинул раненого навзничь, а лошадиные копыта довершили остальное.
Когда первый из королевских носильщиков, раненный в плечо, медленно опустился на колени, носилки накренились. Атауальпа пошатнулся, и в этот момент Мигель Эстете выпустил меч, который повис на ремне, привязанном к запястью, и стремительным движением руки сорвал с чела властелина пурпурную повязку с золотой застежкой. Перья священной птицы закружились в воздухе и пали под копыта коня.