Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 8



Мы переметнулись на кухню. Василий царственно разлил бульон по тарелкам.

Пообедали в смиренном безмолвии хорошо познавших друг друга шахматных игроков.

Протерев руки салфеткой, Краснов достал из бумажника небольшую фотокарточку:

– Это вот – мой внучек… ещё один. Сам Рудин сегодня с утреца передал.

– Кто передал?.. – я был неприятно задет контактами Краснова с человеком из ненавистных миротворцв.

– Полковник. Эрнст Рудин! Ты ведь о нём раньше слышал? О нём всякий слышал.

Я взглянул на миниатюрное трехмерное фото. В овале, словно окутанный белым туманом, был запечатлён юноша с лицом самого прекрасного, самого одухотворённого славянского типа. Озарённое внутренним светом, лицо мужественности и чистоты, оно воскрешало образы богатырей былинных, защищавших от степняков Землю Русскую; и вместе с тем ясно было, что этот молодой человек ещё не познал краёв сил своих, что ещё только вступает он в пору цветения. Каким благородством дышали его черты, отмеченные печатью мысли; к каким свершениям он приготовлялся!

– В дивизии «Штеппенвёльфе» служит, – заявил старик с важностью. – Это дивизия ландсвера, а не что-нибудь там! Даст бог, ты с ним близко спознаешься.

Я ничего не мог понять: внук генерала Краснова служит, то есть прислуживает оккупантам?! Невозможно! Или заслан нарочно в стан врагов?

Перезванивались трамваи, идущие от Чистых Прудов по пустырям Бульварного кольца, и зелёная муха, привлечённая обеденным запахом, топталась между белыми лилиями – узор скатерти. Всё было как секунду назад. Однако на дверце посудного шкафа я увидел древний плакат, которого здесь, посреди кухни, совсем не замечал ранее. Это было тем более странно, что плакат пожелтел, краски выцвели, заржавели канцелярские кнопки, а посреди полинявших лозунгов раскинулась пыльная паутинка, – словом, лист жухлого картона производил впечатление давно и прочно висевшего. Движимый неопределённым чувством, я вышел из-за стола. Пётр Николаевич как-то по-особенному безмолвствовал. Передо мною находился плакат конца тридцатых годов, исполненный в наивно-восторженной манере конструктивизма: «Линии и станции первой очереди Московского метрополитена имени Л. М. Кагановича» – лестницей выстроены слоги; под ними – схематический план Москвы, на плоскости которого неожиданно вырастали фасады зданий, наземные павильоны первой (от Сокольников до Парка Культуры) линии метро; и улица Горького причудливо перетекала в праздничное шествие: радость в глазах, открытые лица, искренние улыбки; такие улыбки нельзя подделать. А ещё ниже вместился компактный календарь на 1935 год. Я насторожился, смутно припоминая сегодняшние события и улавливая их неожиданную взаимосвязанность. Красным карандашом было броско, по-видимому, совсем недавно отмечено число пятнадцатое мая, причём исходная и конечная точки неровной окружности не слились в одну, когда чья-то дрожащая (старческая?) рука брала в кольцо весеннюю дату: вместе занимая один и тот же луч радиуса, эти точки находились на разном расстоянии от центра круга – таким образом, что красная линия напоминала короткую, в один виток, – или до предела сжатую? – спираль, а цифры числа «15» походили на рыб, которые заплыли в садок через тесную горловину разрыва круга, и сам этот круг стал таким угловатым и неровным именно потому, что рыбины бились о его стенки, без надежды вырваться из незримой ловушки. Пятнадцатое мая – сегодня?

V

– МЫ отправляемся, – оповестил Краснов.

Василий неприязненно посмотрел сперва на меня, а потом на него.

– Неча пацана-то впутывать!

– Поосторожнее с выражениями. Слово «пацан» происходит от слова «поц» и значит «необразанный мужчина», – мигнул мне Краснов и серьёзно взглянул на помощника. – А как знаешь, Василь. Ведь спуститься придётся. Нý, вдруг тебя в туннеле прохватит опять, как в тот раз?

– Ничего со мной не того. Подумаешь, голова закружилась.

– Ну, ну… А ещё тебе голоса какие-то слышались…



– Я вообще тогда раненый был! Пётр Николаевич!.. – едва не плакал Василий. – Вы меня зря отталкиваете! Я с вами… с вами я куда хошь пойду! Но малец нам без надобности. Для чего ему секретный путь обнаруживать? А если кого прихватить желаете, так хоть этого… своего!

– Ты про Хмарова?

– Да. Он, конечно, ещё тот колоброд, но личностью посерьёзнее и комплекцией поосновательнее, чем Трофим.

Они говорили так, будто я отсутствовал. Доставало ли у Василия разумения понять, что, упоминая о некоем секретном пути, он уже наполовину рассекречивал секретность своего секрета? Подумалось, что как дети играют на развалинах после бомбёжки в войну, разделяясь на федералов, боевиков и миротворцев, так и седой генерал Краснов тоже играл в тайны и заговоры, которые как нельзя лучше соответствовали обстановке обширной полутёмной квартиры в старорежимном доме. Военные бессмысленно препирались, не стесняясь Трофима: один – потому что любой ценою хотел утвердить своё мнение, не заботясь об аргументах; второй – из крайней преданности, из любви к первому. Я не спешил уходить с кухни. Они могли проговориться о чём-либо действительно любопытном.

На подоконнике лежали газеты «Коммерсантъ-Daily» и «Чёрная сотня», которыми шеф-повар бил мух. Я развернул «Ъ» и содрогнулся от омерзения: всё было заляпано выдавленными внутренностями насекомых. Отчаявшись, открыл «Чёрную сотню». На передовице напечатано обращение к военному и морскому министру:

Уважаемый Александр Фёдорович!

Издревле повелось, что если государству угрожала опасность, если враг вторгался в пределы наши, то высшие классы, те, кого называют элитой, дворяне, аристократы, – подобно старшим братьям, первыми показывали пример народу, в первых рядах выступали на защиту родины.

Дочери надменных остзейских баронов прятали белокурые локоны под косынками сестёр милосердия; сыновья гордых восточных владык молились рука об руку с православными воинами перед битвой; родовитые князья знатнейших фамилий, Рюриковичи по крови, командовали «ротами смерти» и шли, как на параде, впереди наступающих цепей.

Так что же Вы, Александр Фёдорович, возобновите же достойную традицию: отправьте свою дочь медсестрой в лепрозорий, отправьте своего сына рядовым против Имамата; и когда ваша дочь подхватит заразу, – о, ведь она так красива, британские таблоиды почитают за честь украсить обложку этим украшением вест-энда! – когда гноящиеся фурункулы обезобразят её совершенное лицо, и когда изуродованные останки вашего сына бросят на съедение собакам – так жалко, право, нам будет умного, златовласого юношу, первого отличника на факультете международных отношений! – тогда, может быть, Вы испытаете разочарование, каким полны те 68 % избирателей, которые всё-таки пришли на электоральные пункты и голосовали за Вашу партию.

– Для тебя. – Краснов протянул запечатанный непрозрачный свёрток; в таких до войны подавалось постельное бельё для пассажиров дальнего следования.

Поколебавшись, я надорвал.

– Не подарок, Трофим. Подарки не возвращают. А это… м-м… ты… ещё можешь вернуть. Ещё можешь. – Краснов спрятал руки за спиной. – Не подумай, будто мы насильно втравливаем тебя. Решай. Ведь ты уже взрослый. Ведь ты уже…

Удивляясь, огладил я строгий полувоенный костюм глубокого чёрного цвета, с нарукавным изображением в виде белой стрелы, которая до смешного напоминала упаковочный знак «верх»: лишённая засечек жирная буква «Т», чья верхняя перекладина прогнулась концами книзу, образовав угол градусов ста двадцати, как между соседними сторонами правильного шестиугольника.

Я понял, что, если переоденусь, придётся отправиться вслед за Красновым, куда бы ни углубился он, и сопутствовать до конца, как бы всё ни сложилось далее.

Солнце уютно золотило опрятную кухоньку. Не слышалось рычания редких автомобилей, но долетал светло-зелёный трепет листвы. Лишь далёкий звон трамвая. Я подступил к окну. Показалось, что ничего не происходило, что я по-прежнему в северном уездном городе, первой зимой, когда мы только перебрались туда: малолюдные улочки, пологие холмы вдоль широкой реки… Всюду снег, пушистый и мягкий. Он опадал и сейчас. Белые хлопья затопили дрожащий воздух. Всё скрылось. Всё скроется. Всё отойдёт. И только снег будет сыпаться.