Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 38

— Иди, Юра! Спасибо! Дальше я сам.

У директора светлые волосы и светло-голубые глаза с коричневой крапинкой в левом зрачке, которая придавала ему несерьезный, несимметричный вид. Волосы при каждом движении головы рассыпались, нависали над впалыми щеками и острыми скулами. Некоторые пряди падали на глаза. Движением головы или руки он забрасывал их назад. Делать это приходилось часто, и оттого взгляд, устремленный поверх голов, придавал его фигуре горделивую и вместе с тем легкомысленную осанку.

— Андрей Николаевич, чепэ, — сказала завуч. — Девятый «Великолепный»… Сбежали с урока… во время урока… при живой учительнице.

— Не сбежали, просто ушли, заявили, что я не так преподаю…

— Девятый «Великолепный», вы говорите? А что же тут великолепного? — спросил директор, дружелюбно улыбаясь и глядя на Нину Алексеевну веселым с крапинкой зрачком.

— Мы так привыкли «Ашники», «Бэшники», девятый «В» — «Великолепный». Представляете, какая наглость?

Андрей Николаевич был человек новый в школе, для многих непонятный. Защитив кандидатскую диссертацию, он неожиданно для всех перешел работать в школу. Решение его казалось легкомысленным, отвечающим общему впечатлению от его внешности и характера. Он, улыбаясь, говорил: «Новая работа ближе к дому, ближе к жизни». Иногда добавлял: «Где у нас сейчас идет перестройка, революция? В школе. А я историк». Если очень досаждали, становился совершенно серьезным, говорил о роли школы в обществе. Если спрашивали, собирается ли писать докторскую, снова отшучивался и, возвращаясь к мысли «революция — в школе», приводил слова Ленина, написавшего в конце неоконченной книги «Государство и революция»: «Приятнее и полезнее опыт революции проделывать, чем о нем писать».

— Мы должны принять какие-нибудь карательные меры? — спросил директор.

— Я думаю, педсовет с родителями, — ответила завуч. — Что это такое? Совсем распустились.

— Хорошо, — сказал Андрей Николаевич, наклоняясь, чтобы взять магнитофон. — Хорошо.

У Анны Федоровны в этот день были еще два урока в параллельных 9 «А» и 9 «Б». Она провела их собранно, поразив ребят в 9 «Б» вступительным словом о Великой Русской Литературе. Она говорила минут двадцать сначала с ноткой равнодушия, какой-то безнадежности, как бы для себя, а не для класса. А потом крикнула, обернувшись на шум, с болью:

— Ну, что же вы не слышите никого — ни Чехова, ни Толстого… Вы же наследники Великой Литературы. Вы всегда найдете в ней опору для своих сомнений и страданий… Если, конечно, будете способны сомневаться и страдать.

Надо было им сказать еще что-то. Она видела: не доходят ее слова. Только удивление в глазах: «Чего расстрадалась?» Но уже подступала головная боль и бессмысленными казались сквозь эту боль слова: «Великая Русская Литература! Великая Русская Литература!» Общие слова — великая или какая, если не прочитаны книги, если прочитан только учебник для того, чтобы, заикаясь и спотыкаясь, разобрать у доски образы. И получаются из образов образины. Как же объяснить? И можно ли объяснить?

Лев Толстой сказал, что искусство есть способность одного человека заражать своими чувствами другого. «Что же тут объяснять?» Она помнила слова Толстого неточно, но последняя фраза врезалась в сознание дословно: «Что же тут объяснять?» А она стоит и объясняет: великая, великая. «Великая дура!»

Снег летел в лицо мокрый, густой, подкрашенный красным светом светофора. Подойдя к перекрестку, Анна Федоровна загородилась от снега и красного светофора варежкой. Головная боль была совершенно невыносимой, и сквозь эту боль невыносимы были мысли о том, что она плохая учительница, которая не знает, как преподавать литературу, чтобы от этого была польза. Разве она не потеряла здоровье, разбиваясь перед ними в лепешку? Разве считалась со временем, особенно когда была помоложе? На экскурсию так на экскурсию. Сидеть летом в кабинете, консультировать тех, у кого переэкзаменовка, — пожалуйста. В колхоз ездила и за себя и за других. Старалась, воспитывала молодое поколение, способное чувствовать прекрасное. Великую Русскую Литературу. А воспитала сорную траву, васильки. Алена Давыдова — василек! Куманин — пырей, бузина, волчья ягода, а эта — василек. Голубеет, в вазу поставить хочется. А залюбуешься таким васильком и останешься без хлеба, без сочувствия в старости. «Ох, васильки, васильки, сколько вас выросло в поле? В школе?»

Подойдя к дому, Анна Федоровна совершенно точно знала, что ее столкновение с классом — это столкновение с поколением эгоистов, жестоких и умненьких, в лучшем случае — вежливых, которые в отличие от ее поколения, прошедшего в детстве через войну и голод, не чувствуют чужой боли.

В подъезде жалась к батарее тощая кошка. Анна Федоровна видела ее здесь и раньше. Но сейчас она подумала с обидой за все живое: «Такие не подберут, не приютят животное». Она присела у батареи, погладила кошку. «Такие мучают животных, отрезают у голубей лапки и выпускают в небо, чтобы летали, пока не умрут». Об этом случае недавно писали в газете.



Анна Федоровна взяла на руки осторожно ласкающуюся кошку, прижала к себе, сначала к пальто, а затем, расстегнув пальто, к свитеру. И после этого уже невозможно было опустить ее на холодный плиточный пол подъезда. Анна Федоровна поднялась к себе на третий этаж, не выпуская кошки, открыла дверь ключом и некоторое время стояла в прихожей, растроганная своей собственной нежностью ко всему живому на земле. Кошка слегка царапалась. Анна Федоровна просунула руку под пальто, погладила кошку уже как свою. «Если с лишаями, пусть. Зеленкой помажу». Кошка цеплялась когтями за свитер, быстро-быстро мурлыкала, торопясь насладиться человеческим теплом. Анна Федоровна стояла, боясь опустить ее на пол, чтобы кошка не подумала, что ее хотят выбросить.

Глава третья

У окна стоял однотумбовый письменный столик, над ним на стене висел матерчатый календарик, куколка на ниточке. Просыпаясь, Алена видела куколку, цветок на подоконнике, трещину на потолке. Все это были милые сердцу трещины, куколка, цветок. Хотелось закрыть глаза и умереть от счастья. Но сегодня Алена проснулась с тяжестью в сердце. Она плакала во сне. И во сне ей сделалось так тяжело, что не вздохнуть. От этого Алена и проснулась.

Она стала вспоминать, что ей приснилось, и вспомнила, что неприятное ей не приснилось, а было на самом деле. «Зачем Маржалета сказала про мои стихи? Получается — я из-за стихов? А стихи так, упражнения: розы-морозы-паровозы. Бывают же талантливые люди, как они пишут: «Я помню чудное мгновенье…» А я пишу какие-то хохмы: «Бом-бом, начинается альбом». Только я не из-за стихов. Стихи ни при чем. Точно ни при чем?» И чтобы ответить себе, стала перебирать в памяти случаи, связанные с Рыбой.

Один раз в овощном подвальчике тетрадки с сочинениями на вольную тему забыла. Капусту положила, а тетрадки оставила. Спасибо, продавщица попалась хорошая, принесла… А ходит, мамочки мои, в каком-то полупальто, полукуртке с драным воротником. И пыжиковой шапке, которая делает ее голову в два раза длиннее. Не голова, а кумпол… Из-за одной шапки и драного воротника нужно протестовать и убегать с уроков. «В человеке все должно быть прекрасно: и одежда, и душа, и мысли».

Алена повернулась со спины на живот и уткнулась головой в подушку. Вошла мама.

— Алешка, чего лежишь?

— Мам, можно я не пойду сегодня в школу?

— Да? И что ты будешь делать?

— Буду лежать и думать.

— Вставай быстро, мне некогда!

— Почему быстро? Что такое быстро? Ты знаешь, скажи!.. Имею я право хоть раз в жизни спокойно подумать?

— Да о чем думать, сокровище ты мое?

— О жизни. Что… нельзя?

— По дороге в школу будешь думать. Только под машину не попади. А сейчас вставай, убирай постель, — сказала мама, стаскивая Алену с кровати.