Страница 5 из 27
В остальном же это самый обычный городок. Его неумеренная любовь к спокойствию не мешает ему процветать. Тишина даже помогла экономическому подъему: скрупулезное регламентирование шума породило целый спектр услуг и соответственно много рабочих мест. Например, с тех пор как запретили пользоваться газонокосилками, в Вольсане создано полтора десятка садоводческих предприятий, которые нанимают немых, чтобы косить лужайки вручную. Сегодня в городе насчитывается около сотни велотакси, пять магазинов, специализирующихся на звуконепроницаемых шлемах, и самый большой на западном побережье завод по производству двойного стекла. Вольсан, однако, не стремится слишком развивать свою экономику, опасаясь, что приток рабочей силы будет сопровождаться пагубными последствиями в плане шумов и станет роковым для его качества жизни. «Это скромный город, туристы в нем почти не бывают, — комментирует Гулд. — Те, кто знает о его существовании, о нем не говорят, — попрошу, кстати, и вас не распространяться. Но там тем не менее есть неплохие отели, в которых я люблю останавливаться, чтобы отдохнуть. Для меня это идеально: наслаждаться всеми прелестями городской жизни и при этом сельской тишиной. Даже лучше, чем сельской: тишина Вольсана особого качества, ибо она намеренна, искусственно создана, завоевана в нелегкой борьбе с врожденной склонностью рода человеческого шуметь. Поэтому каждый, понимая, каких усилий стоило ее добиться, находит в ней тем больше удовольствия. Вот и доказательство: к ней невозможно до конца привыкнуть. В Вольсане я всегда переживаю, проснувшись, момент смятения, не понимая, то ли я оглох, то ли окружающий мир исчез. Потом я начинаю осознавать, что я в городе тишины: этот покой не должен меня тревожить, ведь ради него я сюда и приехал».
НЕОБЫЧАЙНАЯ КОЛЛЕКЦИЯ (II)
Литература и скука
«Из всех секций моей библиотеки эта, наверно, самая для меня занимательная, — говорит Гулд об этой изумительной коллекции, которую он показывает лишь избранным посетителям. — Удовольствие мое, впрочем, не лишено парадоксальности: я собрал здесь самые скучные книги на свете».
Могут подумать, что полки этой секции ломятся от томов, — отнюдь. Отбор суров: Гулд допускает сюда только отменно скучные произведения, книги, воплощающие скуку, каждая страница и каждая строчка которых буквально сочится ею; валу заурядных книжонок, которые читают с вежливой скукой и не дочитывают до конца — либо интрига буксует, либо автор плохой рассказчик, — здесь нет места. Чтобы дать представление о своих критериях отбора, Гулд часто прибегает к следующей метафоре: «Скучная литература — как ил, — говорит он, — грязный и малоинтересный; но, если потрясти решето, на дне можно порой найти чистое золото — книгу, которая, в силу вызванного ею количества зевков, превышающих допустимый предел, обретает особое качество».
Я часто осматривал вместе с Гулдом эту удивительную секцию — редкая привилегия, как я уже сказал, потому что он мало кому ее показывает. Не припомню всех книг, о которых он рассказывал, и, разумеется, сам я не прочел ни одной; предлагать мне это было бы абсурдно, ибо все они скучны. Несколько авторов тем не менее мне запомнились; вот они.
— Альбер Мегамназ, художник из Франш-Конте, который в середине 40-х годов захотел осуществить мечту Флобера — написать целый роман ни о чем. Он остановил свой выбор на яйце и сам с собой заключил пари, что напишет на эту тему тысячу страниц. Ему это удалось, без обмана: от первой до последней из тысячи двухсот страниц «Яйцо» (иного названия он себе не представлял) целиком посвящено безмятежному и неизменному созерцанию куриного яйца, стоящего на подставке на его письменном столе и заменяемого каждые две недели свежим яйцом того же размера. Опубликовав этот титанический труд, Мегамназ выпустил вслед брошюру, в которой открыл, что труднее всего было не написать «Яйцо», но перечитать его. «На то, чтобы снести его — да простится мне каламбур, — я потратил год, работая по три часа в день; на то, чтобы перечитать, ушло десять лет, до того это было скучно. Во всех на свете книгах я могу найти какой-никакой интерес, даже если они не переведены, — забавно угадывать смысл слов, искать сходство с родным французским, смаковать экзотику и т. д.; но мое «Яйцо», заявляю это со всей ответственностью, не может привлечь ничем. При всем желании читатель умирает от скуки, одолев десяток строк. Я даже думал, что не смогу перечитать его целиком. Мне удалось себя заставить, но это была такая пытка, что я, кажется, даже немного поглупел».
— Другой поразительный случай: Абдель Аль-Малик, тунисский писатель, который, после череды литературных неудач длиной в жизнь, во Франции и Магрибе, объединил в сборник письма с отказами, полученные им за сорок лет. Не считая типовых отписок, во всех остальных ему разъясняли, что ни один читатель, имевший дело с его рукописями, не смог дочитать их до конца; некоторые уточняли, что сломались на пятидесятой, сороковой, тридцатой странице, — иногда и на первой. Стиль Аль-Малика был ни при чем, равно как и его сюжеты; просто его книги страдали таинственным недугом, который, собственно, нас и занимает: они буквально источали несказанную, колоссальную скуку. «За всю свою жизнь, — объясняет Гулд, — бедняга не написал ни одной книги, которую можно было бы дочитать до конца. Между тем он сокращал свои романы, выбрасывал главы и диалоги, потом перешел на новеллы, которые становились все короче. Но это не помогло: читатель и над ними усыхал, простите за выражение, как усыхал над его романами, и неизменно бросал, не дочитав. Даже пиши он хокку, результат был бы тот же. А жаль, потому что он, по его утверждению, умел придумывать поразительные концовки. Увы, никто никогда так и не смог это проверить».
— Случай еще более крайний: швейцарская поэтесса Жанна де ла Турнери (это псевдоним) держит своеобразный рекорд с книжечкой «Берега и пески», сборником из тридцати стихотворений, вышедшим в 1976 году в Лозанне. «Все они не больше двух четверостиший, — объясняет Гулд, — но до того скучны, что читатель переходит к следующему, ни одного не дочитав до конца». Я позволил себе усомниться, и Гулд предложил мне проверить. Я открыл книжицу и стал читать первое стихотворение со всем вниманием, на какое только был способен; но, дойдя до пятой строчки, машинально перевернул страницу, чтобы перейти к следующему. Осознав задним числом, что я сделал, я с удивлением поднял глаза на Гулда, который едва сдерживал смех. «Если не следить за собой, эти стихи никогда не дочитаешь до конца. А когда пытаешься, приходится так напрягаться, что уже не понимаешь, что читаешь».
Не надо, однако, заблуждаться насчет мнения Гулда обо всех этих скучных писателях: он их любит и считает некоторые их книги подлинными шедеврами, даже говорит, что одну-две непременно взял бы с собой на необитаемый остров. «Скука аристократична, знаете вы это? Великая скука в книгах — утонченное и очень редкое удовольствие, доступное только настоящим знатокам». Его речи в защиту скуки всегда оставляют меня в сомнении, и я всякий раз повторяю ему, что, спросив его, перечитывал ли он недавно хоть одну из этих книг, которыми, по его словам, так восхищается, неизменно слышу в ответ, как нечто само собой разумеющееся: «Конечно же нет!» Этот парадокс кажется мне непреодолимым, однако Гулд, не смущаясь, продолжает нахваливать друзьям эти изумительные романы, которые не стоит и открывать.
В коллекции Гулда я нашел «Как во сне» Анри де Ренье. Удивившись, я спросил Гулда, что эта книга здесь делает, и тот ответил: «Ренье ведь сам сказал об этом сборнике, что “тема его — скука, и скуку он наводит” — я цитирую. Это неправда, но такому человеку перечить не след. Поэтому я оставил эту книгу среди шедевров моей коллекции, хоть ей тут и не место».
Однажды, когда Гулд в очередной раз открыл мне свою библиотеку, листая книги из секции скучных, я наткнулся на детективный роман, который, к моему удивлению, меня не только не усыпил, но захватил. («Захватил», пожалуй, преувеличение, однако для книги, которая, по идее, должна вас усыпить, это было неожиданно.) Он был подписан Э.О. Вудфорд, назывался «Вагоны преступления», и рассказывалось в нем об угоне бандой негодяев поезда, следовавшего из Норвича в Бирмингем. Без претензий, но крепкая книга; я проглотил ее за час — развязка весьма впечатляющая. Если вам встретится эта книжечка у букинистов, купите ее, не пожалеете. Диву даваясь, что прочел эту книгу, которая должна была быть смертельно скучна, я поделился своим открытием с Гулдом. «А! — воскликнул он. — Эта книжица и правда не такая, как все! Она в моей коллекции не потому, что скучна читателю, а потому что над ней скучал Вудфорд, ее автор». И он рассказал мне о случае Э.О. (Эрика Освальда) Вудфорда, для которого писательство было невыносимо скучным занятием; каждый раз, берясь за перо, он глядел на своих друзей глазами приговоренного и тяжко вздыхал при мысли о предстоящих часах добровольных мучений. «Многие писатели с трудом раскачиваются, но в конечном счете работа приносит им удовлетворение и даже наслаждение. Вудфорду же — нет: никогда он не испытывал удовольствия за письменным столом; ему всегда было скучно, с той минуты, когда он снимал колпачок с ручки, до той, когда с облегчением его завинчивал. Но, как ни странно, это не мешало ему писать. Опубликовал он, разумеется, немного, но все же на его счету пять детективных романов и десять новелл: изрядно, учитывая его отношение к работе. Я могу выдвинуть на его счет две гипотезы. Первая — он был, возможно, истинным знатоком скуки и в глубине души просто обожал скучать. В каком-то смысле мазохист, если угодно. Поскольку писательство было ему скучнее всего, что ж! — он и писал; находи он тоскливее математику или бухгалтерию, наверно, проводил бы время, решая уравнения или ведя расчетные книги. Литература была для него не целью, а средством — лучшим средством стопроцентно скучать. Вторая гипотеза противоположна первой: Вудфорд был единственным истинным писателем своего века, единственным, быть может, глубинно, до нутра одержимым бесом писательства, — это была для него ежеминутная пытка, но он ничего не мог с собой поделать. Будь эта мука смертной, он принял бы смерть».