Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 83

«Гвоздем» праздника должна была быть речь наркомюста и, действительно, это был — «номер». Вся речь была сплошная демагогия по адресу уголовных. «Могло ли случиться,— говорил народный комиссар,— что царский министр юстиции приветствовал бы вас речью?» — «Нет!»—заревела толпа...—«А вот я приветствую вас! — продолжал Курский,— и знаю, что вы только жертвы старого режима и что он и только он привел вас сюда. Но в свободной Советской России не будет уголовных преступников: мы перевоспитаем вас, а новые поколения будут расти в таких условиях, когда преступление будет уже ненужно и невозможно,— всем будет открыта дорога и перспектива плодотворного труда, и нужды всех будут удовлетворены... Эти стены, воздвигнутые царизмом и буржуазией, падут! — патетическим жестом наркомюст указал на стены тюрьмы.— А почему они еще стоят? Потому что нам еще не дают жить свободно, потому что среди нас еще есть контрреволюционеры, замышляющие вновь надеть на народ оковы царизма и капитализма... Вот почему стоят эти проклятые стены и будут стоять, пока окончательно не раздавим эту безобразную, кровавую гидру контрреволюции!..» — и так далее и так далее в том же духе...

Во время речи Курского я смотрел больше не на него, а на толпу уголовных. Их было в тюрьме больше тысячи человек, нас же, «контрреволюционеров», сидело тогда в Таганке может быть человек тридцать... И вот советский «министр юстиции» натравливал эту толпу на нас... Я был с ним в одном согласен: действительно «в царское время» министр юстиции не мог произнести такой речи!

В конце снова общее пение «Интернационала» и снова Митрополит Кирилл и я протискиваемся в мою камеру... Ни одного загоревшегося ненавистью взора на людей, «из-за которых еще стоят стены этой тюрьмы», мы не встретили: толпа пропускала нас так же охотно, как и раньше...

На следующий день я вышел на прогулку в тюремном дворе с моим отделением «малолетних». В тот же двор выходила дверь с кухни. Около нее стоял «делегат на кухне» от уголовных, один из немногочисленных видных «Иванов» нашей тюрьмы (убийца). Он, по-видимому, ждал меня, подошел и поклонился: «Разрешите вас побеспокоить?» — «Пожалуйста, что такое?» — «Так вот, как вы есть человек образованный, а мы, значит, люди темные, так вот я вас дожидался и хотел вас спросить... Ведь вы вчерась речь наркомюста слышали..?» — «Слышал».— «Ну вот, значит, хотел спросить вас — да и ребята тоже — может ли это так быть, чтобы за убийство и воровство не наказывали и чтобы тюрем совсем не было бы?..» —,«Не думаю»,— отвечал я. Лицо моего собеседника просияло: «Ну так и есть! Значит врет, пропаганду эту делает!.. Конечно! Я и сам думаю, да и ребята наши тоже, как же это так можно без наказаниев? Что же, за убийство да за грабеж по головке что ль гладить?! Нет, не выходит это!.. Спасибо вам большое, счастливо оставаться!» — он отвесил мне глубокий поклон и пошел на кухню.

Вот оно, «здоровое народное сознание», подумал я... Между прочим, из наблюдений над уголовными я вынес заключение, что они, в общем, чрезвычайно ценят корректное с ними обращение. Их невероятно грубый язык и обращение друг с другом этому не противоречат. При встрече двух друзей они приветствуют друг друга совершенно непечатными выражениями, и весь воздух уголовной тюрьмы как бы пропитан ругательствами. Однако эти же уголовные очень ценят, когда с ними обращаются вежливо. Сколько раз и мне самому и моим друзьям и знакомым приходилось убеждаться в этом. Идешь, например, вечером по едва освещенному узкому балкону-коридору нашего этажа; стоит группа разговаривающих и ругающихся уголовных и загораживает собой дорогу. Если даже, при желании, их можно обойти, сделав крюк по мостику, то лучше этого не делать. Уголовные очень чутки и щекотливы, могут принять это в дурном смысле: «брезгуют нами... обходят» (мне такой случай известен). Я всегда шел прямо на ругающуюся толпу и спокойным, «светским» тоном говорил: «Позвольте пройти!». Результат—всегда был тот же: перед вами немедленно расступались, а если кто замедлил это сделать, на него кричали: «Чего ты, такой-сякой» и т. д. При этом вас еще больше уважают, если вы не заискиваете перед уголовными из желания им угодить, а держитесь со спокойным достоинством. Уголовные, в общем, очень ценят «настоящих господ» и ненавидят или презирают «господ ненастоящих» (отчасти, иллюстрацией этого является мой инцидент с «преступниками по должности»). Особенно характерно было отношение уголовных к А. А. Рачинскому[1], человеку исключительной «деликатности обращения». Он долго помещался в камере с уголовными, что, конечно, не могло быть приятно даже человеку менее утонченных вкусов, чем он. Но Рачинский держал себя так просто и с таким достоинством, что уголовные в нем души не чаяли. Характерно также: Щепкин и Леонтьев (оба — бывшие тов. мин. внутр. дел), Самарин (бывш. министр), генерал Джунковский (тов. министра), Митрополит Кирилл и другие, в том числе и я сам, свободно ходили вечером по уголовным этажам, куда боялись показываться в одиночку заключенные коммунисты. Обо мне среди уголовных почему-то пронесся слух, что я, будто бы, «царской крови». Опровержение не помогало, но слух этот мне совершенно не вредил, иногда даже — наоборот. При этом говорить о каком-то «монархическом» настроении среди уголовных, конечно, было нельзя. Понятно, среди них были и монархисты («без Хозяина нельзя!»), но, вообще, доминирующее настроение, если только можно говорить о таковом в области их политических убеждений, было скорее всего — анархическим. Уголовные песни (и вообще песни) не носят политического характера, однако одну, довольно типичную уголовную частушку, я слышал:

Бога — нет, Царя — не надо!

                                        Мы урядника убьем,

 Податей платить не станем





                                        И в солдаты не пойдем...

Такое политическое настроение, понятно, не могло удовлетворять ни монархистов, ни коммунистов, хотя начало частушки последним и должно было нравиться.

К духовенству отношение уголовных было двойственное: одни поносили, другие защищали (я не раз вспоминал евангельских двух разбойников). Тюремная церковь была закрыта и в здании ее помещался клуб, но нам как-то полуофициально разрешали церковные службы (скорееихдопускали, чем разрешали). Для этого, под охраной добровольных стражников из верующих, нас вели в большую камеру, оборудованную под коммунистическую школу. Архиерейская служба шла под ироническими взглядами Ленина и Троцкого, портреты которых украшали стены. На время службы мы пожелали их снять или завесить, но этого нам не позволили. В этой бедной тюремной обстановке я особенно оценил великолепие службы Митрополита Кирилла: он входил в мантии настоящим «князем Церкви».

Помню услышанный мною разговор после службы: «Господи,— говорил какой-то купец,— вот на Первой неделе не поговел, а до Страстной меня в другую тюрьму перегоняют...»—«Что ж,—отвечал ему другой купец,— говейте на Крестопоклонной: тоже очень действительное говенье!»

Помню, раз в камеру ко мне пришел какой-то уголовный: «Вы не из Петербурга будете?» — «Нет».— «Жаль! Я вор и там в самом аристократическом квартале работал... У ваших родственников, значит... Но одолжите ли пайку хлеба?» Аргументация была несколько неожиданная, но хлеба я ему, конечно, дал, без всякого расчета на отдачу, в чем я не ошибся... Этот вор, изображая религиозное рвение, несколько раз ходил в камеру к нашим епископам. В день его перевода в другую тюрьму он их начисто обокрал.

Вспоминая Таганскую тюрьму, я часто представляю себе типичный тюремный вечер. Работы в мастерских кончились, заключенные вернулись в свои камеры. В тюрьме начинается массовое пользование «динам» для согревания воды или супа. «Динамами» назывались примитивнейшие, самодельные машинки, которые, варварски используя электрический ток для освещения, могли нагревать жидкость, в которую они опускались. Тока для этого, по словам инженеров, расходовалось в несколько раз больше, чем в нормальных аппаратах для нагревания, а при нагревании супа обычно получалось короткое замыкание и перегорали предохранители. Наши электротехники из уголовных ухитрились заменить свинцовые предохранители простыми гвоздями, но тогда вместо предохранителей стали загораться и перегорать сами провода. И почти каждый вечер, от неумеренного пользования «дипам», по несколько раз потухал свет, иногда в отдельных коридорах, иногда во всей тюрьме сразу... Водворялась темнота, наполненная криками и руганью стражи, тонувшими в криках и ругани уголовных. «Келлер,— кричали со всех балконов тюрьмы,— чини, такой-сякой, свет; что нам, в темноте что ли, такой-сякой, сидеть!» Келлер был электротехник, а в тюрьме сидел за убийство.