Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 83

Как «библиотекарь смертников» я на опыте убедился, насколько ригористическая кантовская мораль бессердечна. Сколько раз мне приходилось лгать на вопросы смертников! (Один из заключенных в нашем коридоре работал в канцелярии тюрьмы, через него мы часто могли знать ранее смертника о его судьбе.) Например, мне было известно, что прошение о помиловании такого-то смертника отвергнуто, а он спрашивает меня через окошко, есть ли ответ?.. Мог ли я сказать ему правду? Иногда даже мне надо было для временного успокоения человека пускаться в довольно сложную ложь. Я так делал и в этом не раскаиваюсь. Но один раз смертник просил меня вперед сообщить ему, если мне сделается известным ответ на его прошение о помиловании: «Хочу в последний день к смерти приготовиться». Ответ был неблагоприятный, и я его от смертника не скрыл.

Мне как «политику» было запрещено общаться с политическими или «церковными» смертниками — они эдесь и не сидели. Дело я имел с «бандитами», «спекулянтами», «преступниками по должности» и т. п. Наиболее достойно вели себя, безусловно, «бандиты» и уголовные убийцы. Это обычно были грубые, но зато не «развинченные» люди: «умоли воровать, умели и ответ держать!» Часто на предложение книг они вообще от них отказывались, порой даже в грубой форме; «а на кой черт они мне нужны!» Евангелие иные (редкие) брали, другие (тоже редкие) — кощунственно ругались; большинство просто отказывалось. Многие из них внушали уважение своим спокойствием и мужеством. Помню, например, одного «бандита», который возвратил мне взятую книгу и отказался от новой: «я знаю, что за мной сегодня «черный ворон» прилетит» (так назывался автомобиль, приезжавший везти смертников на расстрел). Сказал он это с полным спокойствием и безо всякой рисовки. С этого чернобородого молодца-разбойника прямо картину было писать! Я так и вижу его: дикая, но талантливая и широкая была, должно быть, природа. Был бы он солдат, наверное, получил бы «Георгия» за какой-нибудь отчаянный подвиг... если бы только при этом голову снес. А так — разгул, разбой и расстрел... Но шел он на него молодцом.

Помню я и другого «бандита» — крупного восточного человека. Он мрачно, но с большим достоинством днями неподвижно сидел на своей койке, ничего не делал и ничего не читал (был ли он грамотен?). Когда к нему вошли забирать его на расстрел, он бросился к окну и одним взмахом как-то припрятанной им бритвы перерезал себе горло. Удар был так силен, что он почти совсем отрезал себе голову. Я был случайно в коридоре, когда его выносили. Голова его висела, как мне показалось, на узком лоскутке кожи... Камера была залита кровью.

Физически эта картина производила тяжелое впечатление, моральную же тошноту вызывали часто смертники «спекулянты» и «по должности». Животный страх, безграничная дрожащая подлость обычно читались на их лицах и в каждом их жесте. Насколько они производили более отталкивающее впечатление, чем «бандиты»!

Совершенно исключительный случай был у меня с одним евреем, «спекулянтом». Надо сказать, что евреев я Почти не встречал между заключенными. Этот старик держал себя превосходно, и когда его уводили на расстрел (я лично при этом не присутствовал), вышел из своей камеры, как мне говорили, с удивительным и внушающим уважение спокойствием. Но, повторяю, это было исключение. Зато сколько я навидался трусости и подлости на лицах заключенных! Особенно вспоминаются мне два «преступника по должности» — оба в прошлом гвардейские офицеры (не самых первых гвардейских полков). Воспоминание о них у меня осталось самое тошнотворное. Однажды, когда я с книгами обходил камеры смертников, ко мне (через окошечко) обратился один из них, Г., бравший у меня для чтения французские романы, с просьбой достать для него папирос. С этой целью, от его имени я должен был обратиться к кавалерийскому офицеру К., сидевшему в «свободной одиночке» на том же этаже, что я сам. Когда я передал эту просьбу К., последний, мне показалось, был несколько удивлен, он даже переспросил у меня фамилию Г. «Г. говорит, что вы с ним давно знакомы»,— сказал я. «Как же,— ответил К.,— мы с Г. знаем друг друга давно, а теперь я здесь по его милости». С этими словами, К., порывшись в своих вещах, достал пачку или две папирос и передал их мне для Г. (По тогдашним условиям это был весьма щедрый дар.) Стороной я узнал о деле Г., другого офицера-смертника — назову его Н.Н. (не помню фамилии), и К.

Все трое были офицеры. К— армейский кавалерист, восточного происхождения. После революции К. добровольно пошел в Красную армию — не из принципа, конечно, а прельстившись должностью полкового командира (он был, кажется, поручиком). Г. и Н.Н. тоже «устроились» у большевиков, оба на должностях военных следователей. И вот тут-то началось «дело». Г. и Н.Н. оба знали, что К. женат на дочери богатого польского промышленника, и в их головах созрел план действия. Безо всякого реального основания они создали против К. «дело», обвиняя его в «контрреволюции», в чем К. был совершенно невинен. После его ареста они, как бы по дружбе, обратились к жене К., говоря, что последний неминуемо будет расстрелян, если вовремя не подкупить кого следует, но для этого требуются значительные суммы, и в иностранной валюте... Шантажируя жену К., Г. и Н.Н. все время разыгрывали перед ней роль верных друзей ее мужа, идущих на большой личный риск, чтобы его вызволить. Обоим мерзавцам удалось таким образом присвоить драгоценности жены К., которая им их передала, и обязательства на крупные суммы, под гарантией польских имуществ. Г. и Н.Н. хотелось уже ликвидировать инсценированное ими же самими дело против К., выпустить его на волю и пожать плоды своей изобретательности. Но тут что-то сорвалось... Не знаю точно, в чем дело: вероятно, Г. и Н.Н. не поделились с кем следовало. Так или иначе, они сами и жена К. были арестованы. Вся махинация выяснилась, и военный трибунал приговорил обоих следователей к расстрелу. Они подали прошение о помиловании и ожидали своей участи в камерах смертников.





Узнав все это, я не мог не поразиться тому, что Г. попросил через меня папирос у своей жертвы. При этом он отлично знал, что К. вполне в курсе дела. Действительно— «душа человека — потемки»!

Забегая вперед, скажу, что Г. и Н. Н. были расстреляны, К.— по суду оправдан, а жена его «за попытку подкупа» была приговорена к нескольким годам заключения (кажется, к пяти). Когда К. вышел на волю, жена его уже сидела в тюрьме.

Чтобы покончить с моими воспоминаниями о смертниках, скажу еще, что некоторые из них пытались отравиться; во всех известных мне случаях ядом был цианистый калий. Действие его — молниеносно (если только он не выветрился на воздухе, что тоже не раз пришлось наблюдать на практике). Один заключенный проглотил цианистый калий при выходе из камеры. Не успел он сделать и нескольких шагов, как рухнул, будто громом пораженный. Однако яд этот, как я только что сказал, очень капризен — по-видимому, из-за условий хранения: часто он совсем не действует: людей, принявших изрядную долю цианистого калия, преспокойно уводили и, как я слышал, расстреливали.

Иногда брали людей на расстрел и не из камер смертников. Я знаю несколько таких случаев. Один особенно врезался мне в память. Меня лечил от воспаления, а потом от катара кишечника политический заключенный доктор Мудров. Как-то он зашел ко мне в камеру, но не в обычном своем белом халате. Мудров осведомился о моем здоровье и сказал, что в дальнейшем он уже не может меня лечить. «Вас переводят в другую тюрьму?» — спросил я. «Да, сегодня вечером переводят в тюрьму ВЧК и там расстреляют,— спокойно ответил доктор.— Я зашел проститься».— «Кто может знать наверное...» — сказал я. «Я знаю»,— ответил он. И он был прав: я узнал, что его расстреляли. Поразительно было самообладание этого человека. С полным вниманием и спокойствием он продолжал лечить больных до самого своего увоза на расстрел. При этом — никакой рисовки, а подкупающая русская простота.

В нашем коридоре почти всегда бывали камеры с надписями мелом: «голд.», «голдущ.» или другие варианты в этом роде (грамотных надписей я что-то не помню). Это наша стража отмечала «голодающих», то есть заключенных, объявивших по какой-либо причине «голодную забастовку». Таких — даже из общих коридоров — старались переводить в одиночные камеры. Такими методами борьбы иногда добивались успеха наши социалисты, но мне совершенно неизвестны случаи удачи других. Поэтому — в советских условиях — я всегда считал голодную забастовку в тюрьме нецелесообразной (кроме как для социалистов, и то не всегда). Однако голодные забастовки объявлялись в мое время отдельными заключенными в Бутырской тюрьме довольно часто. Интересно отметить, что в то же время в Таганской тюрьме такой «моды» не было, и там голодовка была редким явлением. Огромное большинство, поголодав несколько дней, отказывались от забастовки и снова принимали пищу, другие выдерживали довольно долго, и их — иногда в ужасном виде — переводили в тюремную больницу. Сравнительно редкие забастовщики умирали, но, по словам докторов, многие сильно и непоправимо расстраивали свое здоровье.