Страница 5 из 83
Ни Папа, ни Мама не любили светской жизни: Папа непомерно страдал от всех пут и обязательств, которые она накладывает, и, как мог, от них уклонялся. Как «философу» ему в свете прощалось многое, за что осудили бы другого. Надеть фрак и ехать куда-нибудь для светского времяпрепровождения было для Папа действительно настоящим страданием. Всего больше он любил заниматься в своем кабинете, слушать серьезную музыку или проводить время в тесном семейном кругу. Однако горячий патриотизм и высокое чувство ответственности постоянно толкали его на путь общественного служения, к которому, по существу, у Папа было мало вкуса, но тут он не щадил ни сил, ни времени. То, что Папа писал в своем «Из прошлаго» про своего брата Сергея, относится одинаково и к нему самому.
Мама, как я говорил, тоже не любила светской жизни, но она все же не могла, в своей молодости, отказаться от нее столь же полно, как то сделал Папа; она и тут брала на себя некоторые скучные светские обязанности, хотя бы для того, чтобы освободить от них Папа. В частности, Мама была во всем очень далека от мира «профессорских жен», но принуждала себя поддерживать отношения с ними, чтобы не давать пищу нареканиям, что «княжеская семья снобирует профессорский мир»... Таким образом, Мама как бы прикрывала собой почти полное отступление Папа. В «настоящем свете» положение было проще, и Мама там было менее трудно, но в профессорской среде положение Мама, как «социально чуждого элемента» (сказали бы большевики), было куда сложнее и требовало с ее стороны много такта.
К счастью Мама, у нее в Киеве образовался небольшой, но тесный кружок друзей, из них на первом месте — кн. Н. Гр. Яшвиль, наиболее богато и разнообразно одаренная женщина, какую мне пришлось знать. Дети ее были одними из наших друзей детства. По возрасту они были ближе к Саше. Бедная кн. Наталья Григорьевна, рано потеряв своего мужа, пережив обоих своих детей, для которых она исключительно жила, скончалась в 1939 году в Праге. Да будет ей легка земля на чужбине! Много светлых воспоминаний детства связано у меня с ее образом...
Зиму мы проводили в Киеве, в нашем доме, лето же в Наре (Верейского уезда), подмосковной Дедушки Щербатова, где провела свое детство и Мама.
В самом раннем детстве мы ездили летом в подмосковную Трубецких Меньшово (Подольского уезда). С тех пор как Дедушка Щербатов овдовел (1892 г.), чтобы не оставлять его никогда одного, его дочери чередовались при нем. Зимой с ним в его московском доме (Большая Никитская, 54, где я родился) жила со своей семьей моя тетя Новосильцева, а летом в Нару приезжали мы. Осенью мы иногда ездили вместе с Дедушкой в его огромное екатеринославское имение Хорошее (Павлоградского уезда), больше 20000 гектаров, там я впервые увидал безбрежные русские степи и почувствовал особую прелесть степного воздуха.
Нару; мы, дети, очень любили, и она была для нас родная. Большой недостаток Нары — близкое соседство с хлопчатобумажными ткацкими фабриками Якунчикова (впоследствии Цинделя), но в детстве мы этого недостатка почти не замечали.
Мне стоит закрыть глаза, и я вижу нас в Наре. Няня открывает шторы и окна, ив нашу комнату врывается ослепительный летний свет и пьянящий утренний воздух. Мы спешим одеваться. В соседней комнате нас уже ждет молоко. Мама приходит к нам здороваться. Папа еще не встал. Дедушка вставал часов в восемь, и Мама всегда спешила встать раньше него, чтобы пить с ним кофе.
Не успели мы поздороваться с Мама, как по коридору слышится хорошо нам знакомый звук шагов в туфлях, и в дверях появляется в халате верблюжьего цвета наш милый Дедушка. Лицо его так и сияет добротой и любвеобилием. Дедушка любил приходить к нам ежедневно в детскую здороваться, а вечером присутствовать при нашей молитве перед укладываньем спать.
— Поздно, поздно сегодня встаете! — говорит он, если застает нас еще в детской, а не в нашей столовой.
— А мы, Дедушка, уже давно встали,— говорим ему мы, если он застает нас в столовой.
— Знаю, как давно вы встали,— говорит Дедушка,- я только что вошли: я слышал! И обращается к Мама:
— Verotchka, tu es deja prete? Tu es encore plus matinale que moi!
— Mais non Papa, je me leve toujours a cette heure.
— Voulez vous prendre Ie cafe?[1]
Родители Дедушки, как все тогдашнее поколение, свободнее говорили по-французски, чем по-русски, но большинство поколения моего дедушки, и в том числе он сам, уже лучше говорило по-русски, чем по-французски. Однако, по традиции, Дедушка обычно говорил со своими детьми по-французски, а писать ему иначе чем по-французски его дети не смели, хотя это и затрудняло обе стороны. Для нас, внуков, в этом отношении было сделано большое послабление: мы писали Дедушке по-русски и, кроме того, говорили ему «ты», в то время как его собственные дети (наши родители, дяди и тети) говорили ему «Вы». Разумеется, оба деда, Трубецкой и Щербатов, тоже говорили своим родителям «Вы»; тогда дети «тыкать» родителей, конечно, не смели и помыслить.
Дедушка с Мама уходил вниз, а мы, кончив пить молоко, бежали с няней, а позже с гувернанткой, в аллею перед домом. Впрочем, раньше мы заходили в буфет, где ежедневно просили старого буфетчика Егора, с большими баками и бритыми усами, дать нам хлеба для лошадей. Из специального ящика Егор доставал много недоеденного вчерашнего хлеба и еще часто давал нам корки дыней и арбузов. Все это мы несли в корзине на конюшню, чтобы угостить лошадей. На подходе к конюшне нас охватывал столь мною любимый запах лошадей, конского навоза и хорошо смазанной упряжи. Как редко теперь приходится чувствовать этот запах! Кучера пускали нас в стойла и денники к «смирным» лошадям, а сами давали, на наших глазах, хлеб и дынные корки менее смирным. Мы обходили и угощали всех лошадей на «княжеской конюшне», а если оказывался остаток угощения, передавали конюху, который шел на «рабочую конюшню» и при нас раздавал его стоявшим там лошадям. Кучера считали, что рабочих лошадей мы сами кормить не можем: по-видимому, честь им была бы слишком велика...
Няня или гувернантка спешили увести нас с конного двора, мы же, напротив, любили оставаться там подольше. Там всегда было много интересного: то гоняют на корде застоявшуюся лошадь, то смазывают экипажи в каретном сарае, то работает шорник по мелкой починке сбруи, иногда кузнец кует лошадей... Старые кучера Никита и Гурьян любили наше утреннее появление на конном дворе, и тон их с нами представлял удивительное, но тогда обычное, смешение покровительства (как к детям) и почтительности (как к «князькам»). Из дома мы с братом сами несли корзину с угощением для лошадей, но твердо установленный старыми кучерами этикет не позволял нам нести ее самим по конному дввру. Как только мы подходили к конюшне, корзину от нас брал встречавший нас кучер, но и он считал для себя неуместным носить ее, а вызывал для этого конюха, сам же он; идя впереди, отпирал для нас денники и кричал на лошадь: «Прими!», громко ударяя ладонью по лоснящемуся крупу...
Мне было лет шесть или семь, когда я однажды спросил кучера Гурьяна, почему он знает, что вновь купленная лошадь — кобыла? — «Сразу по всему видать,— с большим тактом ответил Гурьян,— потом сами будете узнавать».— «Чего, дурак, смеешься! — строго обратился он к конюху Павлу, несшему корзину с хлебом и почему-то улыбнувшемуся.— Понятие надо иметь!» Кучер Гурьян умел «политично» выражаться. Помню, как говоря о плохо выезженном Богатыре, он выразился с презрением: «не плейсированная морда, простой мужик!».
Для нового поколения стоит, пожалуй, отметить то, что нам представлялось совершенно естественным и не могло быть иначе: всем старикам кучерам, буфетчикам и даже дворецкому Осипу мы говорили «ты». «Ты» же мы говорили всем крестьянам и вообще «простому народу». Нам говорили «Вы». Впрочем, в народе тогда еще сохранялись исчезающие следы патриархальности, и некоторые говорили «ты» не только нам, детям, но и нашим родителям и Дедушке, при этом была в ходу оригинальная формула: «Ты, Ваше Сиятельство»...