Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 5

Сзади треснул выстрел.

Заметили? Или — для острастки дерущихся? Если заметили, то пустят собак по следу. Тогда…

Он бежал, срывая дыхание, путаясь в буреломе, проваливаясь в какие-то грязно-снежные канавы, и через полчаса мокрый, с сердцем, разрывающим грудь, выскочил на пустой берег Рыбинского водохранилища. Перед ним до западного края горизонта под серо-свинцовым небом распахнулся огромный простор. Раздумывать было некогда. Он пошел прямо.

Волга унесла на юг почти весь лед, а на водохранилище он еще стоял крепкий, черно-серый, с белесыми проплешинами нетронутого оттепелью снега. Отойди на километр от берега — и в темном бушлате сразу же затеряешься на фоне этих камуфляжных пятен, ищи-свищи…

Ветер здесь гулял широко, и Алексей Очеретин через некоторое время почувствовал его жгучие удары. Кое-где по льду растеклись большие лужи, поверху схваченные хрусткой стеклянной корочкой. Не заметив, он вляпался в них несколько раз ногами, валенки сразу промокли, пальцы заходились от холода. Какой ширины было в этом месте водохранилище, он не знал, просто шел, шел и шел вперед, стараясь не сбавлять темпа, чтобы не окоченеть совсем. И когда часа через четыре, уже в сумерках, на невысоком увале берега перед ним темной стеной поднялись сосны, он был на последнем пределе. Сил только и осталось, чтобы проломиться через кустарники на крохотную поляну, поперек которой, как подарок судьбы, лежала сушина. Он сел на нее и сидел до тех пор, пока не почувствовал, что засыпает. Пересилив одурение, непослушными руками наломал веток, сложил костерок и нащупал за пазухой коробок со спичками. Спасибо высокому — постарался, раздобыл обрывок клеенки, в который Алексей и завернул главную свою драгоценность.

Длинную ночь он в сонном полубреду просидел у костра, слушая тишину, вздрагивая от случайного треска сучьев в огне. Просушил валенки, портянки, штаны… Утром — опять спасибо ребятам — подкрепился горбушкой хлеба и половиной селедки, аккуратно засыпал костер снегом и снова пошел на запад.

На следующую ночь вышел к станции, названия которой так и не узнал. Из кустов осмотрел дальний конец перрона, освещенный редкими огнями, и сердце ударило больно и радостно: на запасном пути, у самого леса стоял воинский эшелон. Впереди, у паровоза — два классных пассажирских вагона, а за ними платформы, крытые брезентом. Ошибиться он не мог: под брезентовыми покрышками были танки. В голове и хвосте состава маячили часовые. Долго наблюдал он за ними, прежде чем, наконец, решился. Выбрал момент, подобрался к одной из платформ и нырнул под брезент. Передохнув, осторожно повел рукой вокруг. Пальцы обожгло настывшим металлом гусеничных трак. И здесь он не смог сдержать слез — впервые за все время.

Эшелон тронулся с места под утро и с редкими короткими остановками погнал на запад.

Так и ехал он пять долгих суток, умирая от жажды и холода, опасаясь, что на какой-нибудь станции охрана начнет проверять груз, обнаружит его и сдаст в милицию. А там — дознание, суд, снова лагерь и… страшно было подумать, что будет потом…

Шевченко слушал Очеретина с застывшим лицом.

Когда тот кончил, долго молчал. Потом подошел к окну и отвернул край плащ-палатки.

Снаружи уже совсем рассвело, побелело. Начинался новый день, кто знает, может быть, последний день в недалеком тылу на переформировке.

— Ну вот что, — обернулся полковник к Очеретину. — Сейчас вас отвезут в санпропускник и переоденут. Запомните, что вы — из пополнения, отстали по дороге, и только сейчас нагнали часть. А пока выйдите на минуту в сени.

Когда дверь захлопнулась, Шевченко подошел ко мне.

— Где документы убитых в последнем бою?

Я подал ему планшет, в котором у нас хранились бумаги для пересылки в штаб дивизии.

Он выложил их на стол и начал перебирать солдатские книжки и офицерские удостоверения личности. Наконец, видимо, нашел то, что нужно.

— Вот что, ординарец. Все, что сегодня произошло — это мое личное дело. Никого, кроме меня, оно не касается. Так что… никому никакого звона об этом. Ясно?

Потом позвал в комнату Очеретина.

Так стал Очеретин Алексей Алексеем Трифоновым, рядовым, башенным стрелком.





Трифонов, круглый сирота, бывший воспитанник детского дома, пал в бою под Софиевкой за несколько дней до этого…

Я не знал, как сложилось дальше у Очеретина. Слышал только, что направлен он был в полковую разведку. Скоро и я распростился с полковником Шевченко и снова попал в свою часть. С ней и дошел до Вены.

И вот в псковской гостинице снова прошла передо мной многолетняя давность с поразительной отчетливостью, когда вспоминаешь мельчайшие детали и не веришь, что взаправду пережил все это когда-то.

Я не мог заснуть, несмотря на гудящую во всем теле усталость.

Как сложились для него все эти годы? Вернул ли себе имя на войне, или навсегда открестился от своего прошлого? Чем искупил свой несуществующий грех? Озлобился и затаился или нашел свою правду на трудной дороге?

Я вспомнил себя молодым. Все казалось тогда, что если сделаешь какую-нибудь ошибку, то можно переиграть, что придет, наконец, такой момент, когда скажешь — баста! Вот сейчас, с этого дня — все по-другому, по-новому. И прошлое пылью отряхнется с тебя, и ты повернешь на новую тропу, на которой удача и которая ведет именно туда, куда ты хочешь… Но никак не поймать момент, — или ты не замечаешь, когда нужно свернуть, или такого момента вообще не существует, и ты продолжаешь идти и идти вперед к тому неведомому, что называешь целью, таща все свои с годами только увеличивающиеся промахи и ошибки на горбу. То, что себе намечаешь, никогда не выполняется полностью или выполняется не так, как задумал, и жизнь превращается в длинную цепь разных больших и малых нереализованных возможностей… Как бы хотелось увидеть человека, у которого в его бытии все получается так, как он задумал! А потом приходит день, когда со всей жестокостью осознаешь: то, что ты считал прелюдией к настоящему и действительному, и есть само настоящее и действительное, и другого не будет уже никогда. Это и есть сама жизнь, а все переигрыши ее — это чушь, жалкая сделка с самим собой, и совершаешь ты эту сделку для успокоения, утешения самого себя, убаюкивания сказкой возможности…

Всю ночь это крутилось у меня в голове и на рассвете я поднялся с постели таким, будто сделал марш-бросок километров на двадцать. С трудом дождался девяти, наскоро перехватил чего-то в буфете и поднялся на второй этаж к номеру двести двенадцать.

Я решил так: если он уже ушел, не буду тревожить его, искать встречи с ним. Значит — не судьба. Если же он у себя в номере…

Я уже хотел постучать в дверь, но вдруг опустил руку.

А имею ли я право вламываться в прошлое человека и напоминать о нем? Иногда человеку лучше, когда он чего-то не знает и спокойно живет с этим незнанием…

— Простите, вы ко мне?

Он стоял за моей спиной. В руке у него поблескивал ключ от номера. И выглядел он намного свежее, чем вчера: подтянутый, с аккуратно зачесанными волосами, в свежей рубашке и хорошо отглаженных брюках. Он улыбался. Эта улыбка решила все. Да и отступать было невозможно.

— Проходите, — сказал он, открывая номер.

В солнечной комнате на спинке стула висел пиджак. Не вчерашний, потертый и запыленный, а новый, серый, добротный, под пару брюкам. Под лацканом цветной мозаикой орденские колодки. Пять рядов по три. Значит, здорово он повоевал после того, как я расстался с Шевченко…

— Присаживайтесь. Извините, я сполосну руки, — сказал он и прошел в ванную.

Я сел в кресло и начал разглядывать колодки. «Слава», две «За отвагу», два Красной Звезды, «За освобождение Варшавы», «За освобождение Праги»… я не успел рассмотреть все, как он появился в комнате и, присев на стул, вопросительно посмотрел на меня.

— Я слушаю вас.

— Простите, я ненадолго… — Перед утром я обдумывал каждую фразу, что скажу ему при встрече, но сейчас все показалось бледным, ненужным. — Вы меня, конечно, не помните, потому что все тогда было так коротко… А я вас запомнил, хотя прошло почти тридцать лет…