Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 47

— Зоя уедет, а я?

— Я все устрою, найдут для меня большую комнату с диваном, на котором ты будешь спать, когда приедешь на Рождество. Увидишь.

Но я не люблю после отцовского кабинета диваны и давно разучился жить с сестрой в одной комнате. Жить у взбалмошной Зои, а не у брата, как мне бы хотелось, выслушивать наставления не умеющей привести в порядок собственную жизнь и все время живущей настроениями Зои, жить у нее, почти под ее началом, — нет, этого я не хотел.

— Но ты должна мне слово дать, что откажешься командовать и распоряжаться мною.

— Подумаешь, какой нашелся взрослый.

— Нет, я буду слушаться не тебя, а Ваню.

— Не спорьте, сговоритесь потом, — говорила мать, глядя на нас и покачивая головою, когда мы возвращались в трамвае.

Они уехали, и для меня и Зои настали тяжелые дни. Наверх, в свою комнату, я не возвратился, а перешел опять в комнату брата. Сестра осталась наверху, и даже не в своей, а в Кириной комнате, бывшей когда-то моей. Там висело в шкафу так и оставшееся у нас подвенечное платье, и не только оно, но и то, мое любимое мало-российское. Зоя писала письма, ходила какая-то растерянная, капризничала — всем была недовольна, уже написала на Бестужевские курсы, что она хочет перевестись и в Петербург по сложившимся обстоятельствам, ввиду переезда в Москву, не вернется.

От брата и Киры мы получили открытку с дороги, потом и телеграмму из Москвы, и короткое письмо пришло из лагеря.

И вот с тех дней мы, наш дом и каждый из нас продолжал по-своему жить тем, что было там. Зоя часто вставала с левой ноги, при получении писем загоралась, а потом потухала, обегала оставшихся в городе подруг и возвращалась всеми и всем недовольная. Такой скуки, как летом в нашем городе, нигде нет, нет людей, а сплошные обыватели, жизнь здесь капает медленно, как из старинного медного умывальника по каплям вода, только белена цветет в пыли да лежат на солнце собаки, все замедленны, никто никуда не торопится, и все от безделья даже больны. А в это время жизнь билась где-то в Москве, где Кира. Та писала, что в Москве духота, училище пусто, все в лагерях, что она приезжала к брату и была под Всесвятским, это в окрестностях Москвы большое село с погостом и деревенской улицей, что все идет хорошо, но душно и пыльно, и Ваня там представил ей офицеров, и она была с визитами у жен офицеров, живущих в офицерском флигеле. Вокруг от солнца выгоревшая трава, юнкерам трудно, жара и духота, как они говорят, стоит азиатская, в Москве, несмотря на открытые окна, даже по ночам душно.

И если писем долго не было, то Зоя нервничала и говорила, что в нашем городе царит обломовщина и невероятная скука.

— Ты посмотри, все едва движется и полу-спит, кто-то кое-как торгует в рядах, пьет чай и играет в шашки, сидя на вынесенных стульях. Нет, — говорила Зоя, — предельная скука, — и задевала меня до глубины души, так как я город любил, любил это течение, и любил валяться на речном песке вместе с мальчишками, и готов был жить всю жизнь так, чтобы лето не прекращалось. Да я бы всю жизнь провел в речной воде с ребятами, и мы превратились бы, возможно, в речных лягушат. — Да, предельная скука, мама, и настоящих людей тут нет.

— Люди-то, Зоюшка, везде одинаковы, — говорила спокойно мама.

Я убегал в сад и бродил, Лада приглашала меня искать Киру, начинала носиться и, остановившись, ничего не понимая, смотрела, как бы спрашивая меня: а где же они, и к забору бежала, искала Киру и приходила на веранду, дом обегала и стояла под окном.

— Глупая, — говорил я, — уехала наша Кира, они давно в Москве, и надолго.

С ними отлетела радость, и только теперь я еще сильнее почувствовал, как она наш дом наполняла радостью. Даже просыпаясь по ночам, я чувствовал, что наверху спит она, и я улыбался. Все радостное, легкое ушло с ними, все для меня теперь стало печально и просто: игры в саду, вершина рябины, куда я когда-то забирался, и мои стихи — я их достал из-под половицы в беседке, и до чего же незначительными и беспомощными они мне показались, не выражающими всего того, что я чувствовал, и я их, помню, рвал и бросал за забор, на дорогу.

— Вот она, военная служба, — жаловалась мама Зазулину, и тот, все понимая, ей сочувствовал. — Дал слово адъютанту, ведь недели даже с молодой женой не побыл, вот она, жизнь-то офицерская. Я говорю Кире: как жить-то будете, ведь вам и учиться придется. «Если нужно будет, я и ученье брошу, — отвечает она, — с Ваней для меня ничего страшного нет». Не любила я никогда военной службы, вот помню, когда отец решил отдать Ваню в корпус, сколько я тогда слез пролила.

— Помню, Прасковья Васильевна, помню.

Я вышел, Ириша стояла у ворот.





— А ты о чем задумалась? — спросил ее по-прежнему босой и лохматый Платошка.

— Ну вот, — ответила она, — молодых проводили.

— И у тебя небось скоро гулянье кончится.

— У тю. Какое там гулянье. Работаю весь день.

— Аль я не знаю, я твоих-то в деревне видел, ведь сватов к твоим засылают. Скоро, милая, и твою голову бабьим платком повяжут.

— Охти, тошненько, — сказала Ириша, — да отвяжись ты, лихая беда, — и, засмеявшись, ушла.

— Вот они всегда так, — сказал ей вслед Платошка, — знаем, все знаем. Ох, брат, и хитры бабы. А ты что же теперь все баклуши бьешь? Иди с ребятами купаться.

И я целые дни проводил в купальне. Стояли на редкость знойные дни, и мне не хотелось вылезать из воды, она меня утешала. Мальчишки превращались в загорелое голое племя, похожее на семью лягушат. Я был худ и загорал очень быстро, вылезал из воды, отогревался на солнце и снова нырял. Вода была на редкость нагрета, по реке тянуло запахом лесной гари, и солнечный свет от все увеличивающихся пожаров был особенный и тревожный.

Где-то в Петергофе чествовали президента Французской республики, а здесь, в купальне, худющий чиновник из канцелярии губернатора разъяснял, что Пуанкаре, если перевести, значит четырехугольная точка и что все кажется нынче странным от дымного света и лесных пожаров. Говорили здесь и о том, какой цвет волос и глаз у разных полков петербургской гвардии, как туда отбирают и в манеже на спине делают отметки мелом, о росте кавалергардов и о курносых солдатах Павловского полка и о том, что вся петербургская гвардия на маневрах.

— То вот приезжали к нам англичане, а теперь и президент Французской республики сам пожаловал, — ну скажи, в какое неурочное время: столичные люди в разъезде, половина знати на европейских курортах, — говорил, раздеваясь, Зазулин. — Даже вдовствующая императрица сейчас за границей, и начальник всех военно-учебных заведений великий князь Константин Константинович.

Маневренное время, и как на грех начались повсюду большие пожары, и не только высушенные солнцем сосновые леса, а и торфяные болота горели.

— Нам-то, сидя в воде, хорошо о том рассуждать, а вот ты выстой как вкопанный на часах у царского валика, жара стоит дикая. На маневрах трудно будет солдатам, люди страдают от жары невероятно, и на смотру, бывает, смотришь, что это винтовку кто выронил — а свалился от теплового удара солдат, а другие стой.

Горели болота не только у нас, в Устье, но, говорили, и где-то под Петербургом, на побережье Финского залива. Передавали, что и в Питере с утра, как и у нас в городе, все закрыто дымной пеленой, — даже в горле щипать начинало, и всюду пахнет гарью, даже в комнатах и в саду.

— Тут еще ничего, а в столице, — слышал я, — буквально дышать нечем, дома каменные, гранит накален, да еще и запах гари.

— Уж не поджигает ли кто? — говорил, одеваясь, полный человек. — Как хотите, а этому поверить нельзя, что везде они загорелись в одно время.

— Сушняк да мох, как порох, кому же у нас поджигать — разведет пастушонок костер, как какой дурачок, вот и готово, а то говорят, что солнце через битое стекло поджигает. Где ночевали охотники на привале, бутылку разбили — стекло зажигает, как вот увеличительное стекло.

Мы с утра чувствовали силу солнца. Я просыпался и ощущал в комнате запах гари, и в легкой дымке просыпался город. Горечь стояла и днем, в нашем саду солнце мутновато светило через паленый легкий туман. Я помню, от дыма все было видно, как через голубоватую пленку, как через старое и уже радужное стекло, найденное в старой усадьбе у деда, и даже лица людей казались восковыми. Каждый вечер заходило темно-красное солнце, и опускалось оно в дымный, сухой, поднимающийся к вечеру от земли и леса туман.