Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 47

— Дай Бог счастья, барышня, счастья.

Все в приходе и на улице знали, что в нашем доме невеста, и соседки приходили к Ирише, и я слышал, как по-мирски, по-простонародному они с нею у калитки все обсуждали.

— Что же, бабы говорят — как же это, невеста выйдет к венцу из дома жениха, из одного дома, как-то не так.

— Так пришлось — она, конечно, не у себя, кроме отца, близких у нее нет, бабушка ее совсем уж стара и слепа.

— Отец-то приедет?

— В служебной командировке отец, живет холостяком, все время занят, заведует рудниками. Написал: верю тебе, благословляю, но вырваться не смогу, твоему сердцу и выбору верю — она ему карточку жениха прислала. Вырвусь только через три недели и приеду к вам прямо в Москву. Вот письмо какое прислал.

Ириша сияла, и счастливое волнение в нашем доме уже не прекращалось.

— Ну, а теперь отправимся в город, — сказал брат, — и они взяли с собой меня и Зою.

В тот воскресный день мы были в Ботаническом саду. Брат показывал Кире кадетский корпус с двумя пирамидальными тополями и большой гимнастический плац, угощал нас мороженым, а потом ушел на гауптвахту, где была у него назначена встреча с офицером Красноярского полка, а мы, оставшись втроем, пошли на Соборную горку, где в этот день никого не было, кроме мальчишек, что бросали в реку камни. Зоя убежала к дочери священника, и я остался с Кирой первый раз наедине.

Она была в малороссийском расшитом костюме, с кораллами, и мы стояли у скамьи на Соборной горке.

— Тогда надо и ленты, — сказал печально я, — и монисты. Помнишь, на второе утро после приезда ты, Кира, рассказывала.

— В городе нельзя, — вот если венчаться в сельской церкви, у нас…

Она сняла нити кораллов и передала их мне.

— Знаешь, как их у нас называют? — спросила она.

— Нет.

— Корольками.

В этот день она мне показалась бледной. Без брата и Зои она притихла, лицо стало тоньше, а глаза большие, и я на нее наглядеться не мог. Стало как-то тихо, я тоже замолчал и вдруг увидел, что ее глаза полны слез.

Она сидела на скамье, как бы прислушиваясь, но не к тому, что вокруг, а к чему-то в себе. Что-то сжало мое сердце, и я вопросительно посмотрел на нее:

— Кирочка, что с тобой?

— Что, Феденька?

— А слезы-то почему?

— А слезы, — сказала она, — от счастья.

И, я помню, она улыбнулась мне сквозь слезы.

Я не знал, что делать, сердце мое растопилось от страдания и нежности. И я не мог больше ничего сказать, очевидно, такое у меня было тогда лицо, что она, чтобы меня утешить, положила руку на мою руку, и я почувствовал, до чего легка и прохладна ее трепетная рука.

Брат вернулся раньше Зои, когда Кира уже утерла слезы и застегнула ожерелье, и если бы вы видели, как ее лицо, дрогнув, радостно осветилось. Все складывалось легко, благоприятно, и брат первый раз при мне поцеловал ее руку и сказал, что шаферами пригласил двух знакомых офицеров Красноярского полка, которых он и раньше знал. Тут прибежала сестра, и они решили, что свадьба должна быть скромная: из полковых друзей никто не может приехать, будут только оставшиеся в городе жены офицеров.

С того дня все в доме окончательно изменилось — у нас зажил женский таинственный мир обсуждений, разговоров и совещаний, в котором уже не было места для меня.

— Федя-то как неприкаянный, — сказала брату мама, — ты бы, Ваня, позанимался с ним. Фединька, ты обещал ведь учителю геометрии, дал слово позаниматься, а к книжке даже и не притронулся.





— Хорошо, — сказал брат, у него теперь оказалось много свободного времени, и, пока Кира с мамой и сестрой совещались и шли примерки, брат основательно взялся за меня, так, как он это умел делать.

— Ах, как хорошо, — говорила сестра, заглядывая в беседку, — наконец-то успокоился.

— Не мешай, пожалуйста.

— А, по-настоящему взялись за тебя, — смеясь, говорила она и, убегая, кричала, — давно бы пора.

Мы и купаться ходили с учебником. Он отлично плавал и учил не делать лишних движений, втягиваться, правильно дышать и плыть свободно, чувствовать себя в воде, ложиться головою на воду так, чтобы все видеть, и вода тогда не попадает в ухо.

— Виною твоя непоседливость, — говорил он, — надо приучать себя сосредоточивать во время работы свою волю и ум на одном, никогда не надо разбрасываться.

У брата были точность и ясный ум, и я даже удивлялся — до чего действительно все просто, что же здесь было непонятного?

Прибежала Кира:

— Ну, отпусти его, — на сегодня довольно.

— Хорошо.

Мы вышли из беседки, и я сказал Кире и брату, — ни одной прямой, Кира, посмотрите, она соглашалась, что в мире нет ни одной прямой линии, — ну вот, Ваня, посмотри, и твоя рука, и листья, и травы, и облака, и река. Все это выдумано, потому что нигде прямых линий нет.

Брат курил, слушал и говорил:

— Но без точных расчетов и геометрии ничего не построишь. А если от звезды к звезде линии провести, посмотри, какие прямые получатся.

— Но это человеческое. А там, на небе?

— Там свои, не открытые еще нами великие законы, где, вероятно, человеческой геометрии нет, потому что она и родилась из вычислений, сделанных с земли, когда человек смотрел и звезды мерцали, но и тогда ему казалось, что звезды рисуют в небе очертания птиц, зверей, морских океанских рыб. Ты живешь воображением, — говорил брат, — надо быть ближе к жизни, а то она потом жестоко накажет тебя.

«Ах, и зачем все это произошло, — с замиранием думал я, — мы бы все жили в дружбе, лучше бы Кира осталась такой, как была».

Раз донесся до меня разговор Иришки с мамой:

— А как же, барыня, страшно, сердце-то перед венцом не раз ужаснется, об этом и в деревенских свадебных песнях поют. Кирочка полусирота, это ведь нелегко, детство без матери, как поглядишь на нее — есть почти перестала, как она волнуется, бедная.

В день свадьбы стояла неподвижная жара. Как полагалось по старинным обычаям, Кира в это утро брата не видела, — он, одетый, вышел из дома и отправился в церковь, где его ожидали офицеры, а она отдала себя женщинам и, по словам Ириши, в это утро была как бы не своя и уже себе не принадлежала — ее причесывали, одевали, а она, покорно все принимая, благодарила глазами. В доме были шаферицы. Зоя волновалась, так как она первая подруга и ей пришлось одевать невесту.

Кира плохо спала, была очень бледна, ее причесали и одели в приготовленное платье, прикололи фату с флердоранжем, меня позвали, когда она молилась перед образами. Мама ее перекрестила.

— А почему же у вас нет гимназического мундира? — слышал я иронические слова шаферицы.

— Рукава стали коротки, за весну и лето он ужасно вырос, — ответила Зоя.

Я не отвечал. Я был в это утро в хорошо выглаженной рубашке серебристого, очень чистого льна. Киру я не видел с вечера, и сердце мое дрогнуло, когда она показалась в солнце на крыльце дома, на том самом крыльце, где мы так любили сидеть по вечерам, в белом платье с прозрачной на солнце фатой. Мое мальчишеское сердце облилось внезапным холодком, а на дворе было жарко и даже душно. Ее окружали шаферицы в белом и вел под руку со старосветским достоинством Андрей Иванович, посаженный отец, тяжеловатый, торжественный, в английского тонкого сукна костюме.

Я подхватил легчайшую фату, как паж, и мы, оставив маму и Иришу дома, медленным шагом отправились пешком к церкви — так было решено заранее, что не надо свадебных карет, это лишнее на нашей улице. На нашей простонародной русской улице странным и принесенным с Запада казался и католический, принятый когда-то у нас вместо своего подвенечный наряд. В этой шелковой белизне и фате было что-то западное и очень печальное, даже страшное в своей безнадежности.

Церковь была не так далеко, древняя, за века ушедшая в землю, она была так же бела, чиста и проста и связана с землею, как старые березы, что росли у каменной церковной ограды. Вокруг нее зеленела поросшая короткой травой простота упраздненного с екатерининских времен кладбища, с могилами, покрытыми той чистой, радостно зеленеющей дерновиной, какой нет ни в одном петербургском парке.