Страница 22 из 47
— Дедушка Василий, — спрашивала Кира.
— Что, дочушка?
— А почему такой темный мед?
Нам хотелось все знать: с каких полей и где пчелы брали, и дед нам объяснял и показывал, приподнявшись, — какого сбору, брали с лугового цвета, а там по берегу и липа зацвела, вот светлый-то брали с липы.
Солнце играло, прорываясь сквозь листву, и мы ели деревянными ложками то темный, а то светящийся на солнце светлый мед, заедая его принесенными с гряд белобокими и прохладными молодыми огурцами. Брат их резал, и на разрезе выступала огуречная роса, мы их поливали медом и ели, и они, по словам Киры, пахли таким свежим, речным и напоминали астраханскую дыню.
Мед с хлебиной — собранной пчелами кисловатой ржаной и приятной пыльцой с колосьев — и вкусом своим напоминал нам дешевое деревенское лакомство: красные, облитые сахарной глазурью дули на выструганных чистых палочках, дули, облитые вишневой глазурью, в которых был сладкий перетертый хлеб с самым дешевым медом.
— Скоро и хлеб новый будем есть, — сказал брат, — вот как подсохнет в снопах зерно, на мельницу отвезут, обмолотят и положат на стол первый горячий каравай — куда там белому хлебу, ржаной самый душистый. Солдаты говорят — от черного хлеба у людей сила, а белый приятен, да расслабляет.
Мы лакомились, а над нами летали и к нам залетали дедушкины пчелы. Зоя вскакивала и отбегала.
— Да ты только от нее не отмахивайся, — говорил дед, — ты ее не бойся, ее не тронь.
И беззаботной радости и смеха беспричинного было за столом много.
— Так-то работают и снуют, как добрые пряхи. Вот туда улетают за взятком и сюда несут, а там, в улью-то, крылышками другие машут — прохладу устраивают, воздух горячий прочь гонят. Ох, сегодня они и работают.
Брат, склонясь к нему, слушал. Он, как и мама, среди крестьян и солдат чувствовал себя хорошо, свободно и просто, он отдыхал.
— А меня ты и не узнал, дедушка, — сказал ему брат.
— Вот что-то и не припомню.
— Когда я еще кадетом был, — сказал нам брат, — с друзьями был у тебя. Мы к тебе вчетвером так же тогда пришли, и ты нас медом так же угощал.
— Прости, сынок, то, что ко мне приходили военные эти ребята не раз, это я помню, — все стриженые, как солдаты, были ребята, все в белых рубахах и черных погонах, все молодые.
— Это я тогда их к тебе на пчельник из бора привел, мы там в палатках ночевали.
— Так-то с ними был унтер-офицер с двумя нашивками.
— Так это, дедушка, и был я.
— Было, было, — сказал он, — да ведь давно, давно, сынок, было, где же вас всех вспомнить. А вот глаза твои, теперь, когда ты говоришь, я как будто припоминаю. Вот ты и офицер, а тогда-то?
— Тогда-то я еще учился. Хочу поблагодарить тебя, дедушка.
— За что же?
— За добрый совет. Ты тогда рассказывал о турецкой кампании.
— А вот что я говорил, какой совет тебе дал, то, кормилец, я уж теперь-то не припомню.
— Что же дедушка тогда вам сказал? — спросила Кира.
— Вот как станешь командиром, — пересказал его слова брат, — если чего по службе не знаешь, то старого солдата лучше спроси и этого не стыдись — уваженья от солдата не потеряешь и дело поправишь.
— Ну что же, ваше благородие, — сказал дед, — ты-то старых солдат уже, видно, спрашивал.
— Как же. Я слова твои запомнил.
— Вот то-то и добро.
— И московским юнкерам в лагере я недавно о советах деда рассказывал, твои слова вспоминал, ты с солдата строго спрашивай, а только правду человеку простому всегда говори и не заносись, потому что он грамоте не умеет. Я твои слова, дедушка, крепко запомнил.
— Ну, спасибо. Помогай Бог. Где же ты теперь служишь, куда определили тебя?
— В Москву, только сегодня, дедушка, я приехал на короткий отпуск в наши края.
— На побывку, что ль, тебя отпустили?
— На неделю.
— Ну, а друзья где же твои?
— Разъехались по разным полкам.
— Ну, помогай Бог. Как хлеба-то под Москвой?
— Везде в этом году урожаи.
— Да, урожаи дружные, добрые.
Брат расспрашивал о внуках.
— Мой Андрюша в Варшаве, в гвардию взят. Строго держат их там в лейб-гвардии в Преображенском полку. Старший, другой, в крепости Осовец, а вот Степана, мужа внучки, далеко угнали служить, на Байкал. Ох, и далеко же теперь служить посылают. В старину, народ говорил, все тут и служили, по своим городам, а потом устав изменили, здешних ребят усылают далеко, а тамошних сюда посылают служить.
Когда дед по своим делам от стола отошел, Зоя сказала:
— Я только теперь увидела. Кирочка, посмотри на меня. Федя, а знаешь, какие у Киры глаза — как пчелы, с золотом.
— Удивительно, — сказал я.
— Да что вы выдумываете!
— Да верно, смотрите, недаром дед тебя назвал — пчелка моя золотая.
— Ваня, — вскричал тут и я, — действительно, когда они на солнце, то они у нее не карие, а золотистые, ну просто пчелиного цвета.
— Ну да, ты скажешь, — смущаясь, ответила она.
— А у других?
— У Феди, — сказала Кира, — речные.
— Нет, у Феди глаза, — сказал брат, — как у медвежонка, который в солнечный день много меда съел.
— А у меня? — спросила Зоя.
— Цвета резеды.
— Да, — закуривая, сказал как бы серьезно брат, — у тебя всегда было в глазах что-то стрекозиное.
— Это ты теперь выдумываешь.
— Зелено-серое, стрекозиное, через полоску.
— А у Вани?
— Теперь темно-серые, а в детстве, мама говорила, были совсем голубые. Как все меняется, даже цвет глаз.
— Спасибо, дедушка, — сказал брат, и я видел, как он оставил на столе золотой. — Добрым медом ты нас угостил.
— Чего, чего, — ответил дед, — а меду у меня завсегда много.
Дедушка пошел нас провожать и повел тропинкой мимо пасеки, где, как серые грибы абабки, видны были долбленые колоды — стояки и лежаки. Мы загорели, да и день утомил. Брат, смеясь, говорил:
— Федя съел столько меда, что его разморило на солнце, и ему, по всему видно, не хочется уходить. А ему, как и медвежонку, нельзя давать много меда, потому что тогда они, сразу объевшись, заваливаются спать и становятся необыкновенно ленивыми.
— Ах, какой замечательный день, — говорила Кира, — кажется, уже давным-давно уехали утром — целая счастливая вечность прошла.
— Это для молодых долог день, — сказал дед, — а у стариков-то, детушки, время быстро летит.
Помолчали, он нас повел покошенными клеверами к своему лиственному леску, чтобы путь наш к бору сократить. Тут уже всюду покошено было, но под лесом у опушки оставлено, а там дальше начинался у ключей на сыринке молодой лес — березняк и осина молодая и легкая, — и тут-то босоногая наша Маша, видно, только и ждавшая нас, убежавшая с поля, где все работали, вывернулась из-за кустов. Тут, у родничка, место было сыроватое, дрожала, отбрасывая прохладную тень, осина, тут цвела удивительная трава, сильный и двойной цвет которой тогда несказанно удивил нашу Киру.
— Как тут хорошо, — сказала она брату, остановившись. — Что это за цветы? Посмотрите, словно вся опушка светится золотистыми и синими огоньками.
— Кира Сергеевна, — обернувшись к ней, спросил он удивленно, — неужели вы ее еще никогда не видали?
— Первый раз в жизни вижу, — ответила она и посмотрела на нас и на брата совершенно счастливая, — я таких цветов в жизни никогда не видала.
— Ай, не знает, — изумилась Маша.
— Иван-да-марья, — сказал брат.
— Да это не цветы, а трава, — добавила пораженная босоногая Маша.
— А я и не знала.
— Разве у вас на юге такой травы нет?
— На юге и в степи такой травы нет. Но ведь это цветы!
А надо сказать, солнце уже склонялось, и я залюбовался светом цветным — в этот день трава светила особенно, золотым и лиловатым.
— Погодит-ко, — взглянув на изумленные глаза Киры, сказал дед и так легко и быстренько прошел вперед, сошел с тропинки, нагнулся, под корень беря, нарвал этой травы и, вернувшись, передал ей:
— Вот, умница, смотри.
Кира смотрела на эту веселую траву, у которой вырезные листья, зеленые снизу, выше становились лиловые и золотистые, — на изумительную, легкую траву, которой у нас, к радости всех ребят, зарастают лесные опушки после первых весенних цветов — троицких цветов, розовой сон-травы, трясунки кукушечьих слезок.