Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 47



Полосатый ожиревший кот целыми днями дремал на сундуке в няниной комнатке, хотя няня и не любила ни котов, ни собак, зверей комнатного обихода; особенно боялась она котов в грозу и по ночам. Няня предпочитала им бородатых козлов, к которым относилась с древним, почти обрядовым уважением, белых слонов, петухов, мышей и домовых. Лучше всего уживалась она с домовыми; их водилось видимо-невидимо, и все они были разные; называла их няня воровскими кличками: «домушники», лохматые и теплые, как медвежата, ловили мух и черных тараканов, сгребали пыль к углам, трещали в печке поленьями и вообще блюли порядок; «форточники», любители сквозняков, хлопали фортками; «карманники» насыпали требуху по карманам, воровали копеечки, прятали ключи от комодов в неизвестные места.

Случались еще домовые «подушники» — те живали под подушками, питались клопами и шутки ради, без злобы, залезали иногда под одеяло, напуская бессонницу и прочие разные напасти, — поэтому няня Афимья, отходя ко сну, обязательно крестила у себя под подушкой…

Было няне под пятьдесят, когда присватался к ней Геннадий Тимофеевич Безредько, пузатый и седобородый кучер генеральши Котенковой. Афимья каталась на генеральском выезде, брала Коленьку с собой, в солидных трактирах совместно втроем чаевничали. Дело уже как раз подходило к свадьбе, как обрушилось на нянину голову несчастье. Геннадий Тимофеевич, должно быть, с похмелья, подвалил генеральшины сани под конку на Самсоньевском проспекте (и место-то выбрал безлюдное!); генеральша Котенкова кувырнулась в снег, разорвав во всю длину плюшевую ротонду на беличьем меху. К вечеру кучер Геннадий Безредько перестал быть кучером и уехал навсегда в деревню. Наутро няня, напившись чаю, одев, умыв и причесав Коленьку, потребовала расчет.

— Ночью подушник исщипал непутем, — объявила она. — Не уживусь.

И уехала. У няни Афимьи была своя драма.

Афимья открыла на Крестовском острове прачечное дело и зажила самостоятельно. Но не прошло и двух месяцев, как, позвонив у черного хода хохловской квартиры, няня ввалилась на кухню с тюками и котомками. Младший дворник Парашин тащил на спине сундук. Барыне Хохловой няня сказала:

— Продала я свою заведению за три рубли, поклялась на извозчика и вот и приплелась. Хошь — не хошь, а принимай старуху.

Притихшие было домовые заворошились, затормошились снова в хохловской квартире, захлопали фортками, напустили сквозняков, развели мух и черных тараканов, наслали в нянин матрас клопов себе на разживу, и снова Афимья водворилась в доме за старшую.

Время залечивает раны. Годы текли, уходили. Няня поверх косынки стала носить теплый байковый платок и, забыв про Геннадия, превратилась в старушку, в бабушку.

Побольше нежности, побольше бережности: русская няня навсегда остается в доме.

8

Вначале были болота, клюква, морошка, а ближе к морю — дюны, осока и можжевельник. В те отдаленные времена на всю округу существовала единственная лавка старого Вейялайнена. Под темным ее потолком висели гирляндами финские ножи в красных, зеленых и рыжих ножнах. Пахло крупами, копченой рыбой, сосной, махоркой и сбруями. Старый Вейялайнен, глава семейства и основатель торгового дома «Вейялайнен и Сыновья», прикусив трубку, дремал у дверей, под вывеской: «Торговля всеми товарами». Был он брит, руки имел узловатые, как корни карельской березы, и волосы — цвета светлейшего кадмия.



По воскресеньям подсаживались к нему приятели, Пурви и Хирринен. Хирринен имел двенадцать рыбачьих лайб и двадцать пять человек потомства: мужчины занимались рыбной ловлей, а на масленицу приезжали в Петербург вейками, женщины коптили корюшку и вязали фуфайки. Пурви был вдов и бездетен и, потихоньку осушая свои болота, распродавал их под дачи приезжим петербуржцам — сначала по полтиннику, потом по рублю, по пяти рублей и, наконец, по десяти за квадратную сажень. Вейялайнен осуществлял торговлю, Хирринен — промышленность, а Пурви способствовал культурному процветанию края.

Дачи множились, как сыроежки; искусственные канавы пили болотную воду; морошка, клюква и комары все глубже уходили в нетронутые сырые леса, в росянку, в багульник, в кукушкин лен; песок окутывали дерном и засаживали соснами, останавливая движение дюн. За заборами множились клумбы: табак, георгины, левкои, гелиотроп, анютины глазки, львиный зев. Душистый горошек потянулся к окнам балконов; загоралась настурция. На клумбах вспыхнули под солнцем стеклянные шары, одно из самых непостижимых изощрений человеческой фантазии. В кустах богородицыной травки спрятались гипсовые гномы в цветных колпачках и разрисованные аисты. На дорогах выросли чистенькие фонари и тумбы, а поближе к вокзалу, над красным строением появилась вывеска:

«Общество Благоустройства

и Вольная Пожарная Дружина».

Гимназисты в диагоналевых брюках со штрипками, с хлыстами в руках, с папиросками; гимназистки в кисейном цветнике оборок, с бантами в длинных косах; велосипеды пятнадцатилетних спортсменов и теннисные площадки; афиши любительских спектаклей; танцевальные вечера в разукрашенном сарайчике, где снова гимназисты, кадеты петербургских корпусов, влюбленный басок шестиклассника, где расцветали розовые институтки, где студентов боялись, как дети боятся взрослых, где близорукая таперша сменяла па-де-катр на па-де-патинер и вальс на па-д-эспань, коханочку, визгливую ойру и снова вальс, гимназический, незабываемый вальс: «Ожидание», «Осенний сон», «Дунайские волны»… Несложный рокот залива; голубые стрелы осоки; сосновый, янтарный дух, смоляной налив, золотистые волны дюн, золотистое лоно юности; песок, стволы, огни керосиновых ламп на балконах, тепло июльских вечеров, отдых, свистки паровозов, хвойная тишина, легкокрылые бабочки шелкопряды, шелкопряды-монашенки, ночницы сосновые и жуки-короеды: типограф, гравер и стенограф.

Возле своей дачи Хохловы вырыли пруд. На пруду крякали утки, ныряли, охотясь за плаунцами. Молодой весной, когда еще цвели подснежники, а по канавам курчавились сморчки, на поверхности пруда всплывала лягушечья икра. Коленька любил наблюдать, как набухали в ней черные ядрышки, превращаясь постепенно в вертлявых головастиков, как залеживались они неподвижно черными стайками на дне пруда, как разбегались веером, когда что-нибудь вспугивало их, как забавно шагал по воде водяной паук и не тонул, как играли пятнистые тритоны.

Коленька рисовал плаунцов, головастиков и крохотных лягушек в альбом, озаглавленный «Жуки, лягушки и земноводные» (к земноводным он в первую очередь причислял уток). Несмотря на все старанье дворника Доната содержать пруд в чистоте, он непреодолимо затягивался тиной и покрывался ряской, распространяя нехороший запах, а в жаркие дни высыхал окончательно: в углу оставалась лишь маленькая грязная лужа, где изнемогали на солнцепеке последние головастики. Утки перебирались в корыто. По вечерам над лужицей кружилась жужжащая мошкара и жужжала так удивительно, что, не видя ее прозрачного роя, можно было подумать: за кухонным крыльцом ласково гудит самовар.

Настал день, и пруд закопали вместе со всеми его обитателями. Кроме уток: уток зажарили и съели с мочеными яблоками и брусничным вареньем. Однажды утром Коленька увидел на месте, ще еще недавно зеленела ряска пруда, столб с гигантскими шагами. Но через год столб подгнил и расшатался, и тогда решено было утрамбовать над прудом крокетную площадку. Площадка продержалась много лет. Коленька успел отрастить усы и сбрить их, пришла война, прошла война, и красноармеец Матвей Глушков выдернул сапогом последние заржавевшие воротца.

9

Став коленками на стул и разбросав по столу цветные карандаши, Кoленька рисует лошадей, петухов, собак, кошек. Рисует долго; сосредоточенно и самозабвенно, как всё, что делают дети для собственного удовольствия. Наступает вечер. Коленька бродит по комнате, отуманенный, останавливается у темных окон. Зажигают свет. Керосиновая лампа раскидывает над столом шатер апельсинового цвета. Лошади, петухи и собаки тотчас меняют свою окраску, как будто кто-то перерисовал их другими карандашами. Коленька берет карандаши, вертит их в руках и снова принимается за работу. Краски решительно стали другими: желтый цвет почти совсем потерял свою силу и сливается с белой бумагой, синий потемнел и сделался глуше, красный превращается в оранжевый… Коленьке все это кажется странным и бесконечно интересным. Он повторяет опыт завтра и через день. Подозрение в случайности удивительных превращений отпадает. Тогда Коленька успокаивается. Иван Павлович Хохлов внимательно наблюдает за рисованием сына и однажды спрашивает его: