Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 56



Снегов пожал плечами и послушно взмахнул поводьями:

— Давай, родимый, с Божьей помощью да в Господнюю обитель!

Лес остался позади, дорога выходила на широкую белую полосу реки, утопающую в блеклых красках зимнего заката. Впервые за последние годы Карего взяла досада, защемила в сердце, пробуждая слепую ярость.

— Что, Саввушка, не устал ли в дороге наш Гнедко?

— Ничего, — обиженно отмахнулся послушник. — Хоть и не из лучших, да вдвое больше пройдет, не запыхается!

— Видать, выходит по меткому словцу Григория Аникиевича: хоть конь горбат, да мерину не брат…

Снегов удивленно посмотрел на Карего.

— Ты все не понял? — Данила резко схватил послушника за плечи, подмял, зависая над ним, как над добычей. — Почему тогда полупьяному Васильке запрягли разжиревшего мерина, а затем выпустили ночью в волчий лес? Нет, мы у Строганова не охотники, мы — приманка.

— Кого же на нас хотят поймать? Да отпусти ты меня, — Савва высвободился из цепких объятий Карего. — И сам вижу, что нечисто здесь. Как прибыли, все под соглядатаями ходили, даже в светелке, и то стенные дыры наверчены. Оттого и молчу, что за догадки у Строгановых быстро языка лишаются…

Данила довольно рассмеялся, дружески хлопнув Снегова по плечу:

— Я, признаться, решил, что послушник-то наш вконец отупел. Даже жаль стало!

— Успеется еще. Пожалеешь… — буркнул Савва и потянул за поводья. — Тпр-руу, милой!

Сани остановились у тяжелых, обитых резными крестами, монастырских ворот. Савва долго стучал, пока за высоким частоколом послышались неспешные тяжелые шаги.

— Почто ломитесь в ночь, чада окаянные? — густой низкий голос произнес ругательство на тот же манер, каким служил литургию.

— Брат Фома! — радостно воскликнул Снегов. — Это я, послушник Савва, со мною еще человек строгановский — Данила Карий, приехали по делу к игумену Варлааму. Впусти нас обогреться, Христа ради!

Немного поразмыслив, Фома ответил не терпящим возражений тоном:

— А мне почем знать, чьи вы люди будете. Тебя, почитай, здеся от Рождества нету, может, тебя вогульцы изловили, да их и привел сюда, души православные губить!

— Как можно, брат Фома…

— Проваливайте, не доводите до греха, не то, ей Богу, сейчас пальну! Вот рассветет, там и видно будет, пущать вас или нет.

— Где ж ночевать? Как зверям, в снегу?

— Зачем же, у святой стены монастырской и ночуйте. Коли волки придут, меня кликайте, вам пособлю малехо, в них пулять стану.

— Хороша встреча, нечего сказать, — усмехнулся Карий. — Ладно, что прихватили по лишнему тулупу, будет, чем прикрыть Гнедого.

— Впусти их, — донесся из-за ворот высокий, почти юношеский голос. — Забыл слова Спасителя: «Стучите и отворят…»

Глаза Снегова восторженно заблестели, он вцепился в рукав Даниловой шубы и прошептал:

— Сам Трифон сподобил. Старец…

Глава 10. Еже согреших…

Хрустнули петли, замерзшие ворота тяжело заскрипели, охнули и стали проваливаться назад, отворяя взглядам путников бревенчатые монастырские стены.



Прибывших встречал брат Фома, здоровенный монах с изборожденным шрамами лицом. Он шутя поигрывал в больших ручищах сучковатым дрыном, словно предупреждая прибывших: «Не балуй, а то зашибу».

— Из этого самопала пальнуть хотел? — пренебрежительно спросил Карий. — Или у монахов уже и палки стреляют?

— Я только пужнуть хотел, — Фома оценивающе оглядел Карего и, убедившись в своем превосходстве, небрежно кивнул на дрын. — На что мне самопал, я и этим кого хошь во славу Божию знатно отделаю!

Старцем оказался бледный и сильно сутулившийся молодой человек, с редкой, еще не сформировавшейся бородой.

— Это твой старец? — шепнул Данила. — Ему от силы двадцать пять годов будет. А то и меньше…

— Так его не по годам жизни, по дерзновению да подвигам старцем именуют, — Снегов перекрестился.

— По чему именуют? — переспросил Карий.

— По благодати, — Савва посмотрел в лукавые глаза Данилы и махнул рукой. — Старец и старец, тебе какое дело. Не вступился бы, так спали бы сейчас в сугробе, как сторожевые псы.

Игумен Варлаам, сославшись на простудную немощь, с прибывшими встречаться не стал, поручив Фоме за ними приглядывать и спровадить из обители как можно скорее. До прибытия в монастырь Карего Фому разбирало любопытство увидеть своими глазами известного душегуба, призванного на службу самим Аникой Строгановым.

В прежние годы, в миру, брат Фома звался Веригою и был известным в пермских землях вором, не гнушавшимся поочередно наниматься на службу к Строгановым и чердынскому воеводе. Пять лет назад за измену и воровство Аника Федорович решил в науку другим выдрать Вериге ноздри, да отрубить по локти обе руки. От страшной расправы Веригу спас отец Варлаам, убедивший Анику, что превратит разбойника Веригу в божьего воина Фому…

Теперь монаха постигло разочарование, быть может, самое горькое во всей жизни. С нескрываемой досадой он рассматривал Карего, кляня тот злополучный день, когда решил продать вогулам строгановских лошадей. «Проклятые язычники, кабы не вы, тепереча на его месте я был, — Фома со злостью ткнул дрыном в снег. — Двух таких стою, а что в душегубстве не так поднаторел, то это дело наживное…» Фома тряхнул головой и перекрестился: «Прости, Господи! Избави от лукавого…»

Трифон подошел к саням и, поклонившись прибывшим, негромко, будто извиняясь, сказал:

— Фома проводит в трапезную, поужинать, чем Бог послал, потом разведет по келиям. Утром буду смиренно ждать, ибо многое имею сказать вам устами к устам…

Трифон вновь поклонился, уже до земли, и быстро ушел, исчезая в темной глубине монастырского двора.

Фома посмотрел во след уходящему старцу и сказал, но не приезжим, а для себя:

— Бог весть, в чем душа держится, ударь — кулаком перешибешь, а взнуздает хуже игумена. Как медведь прет на тебя, не бояся ни боли, ни смерти…

Стоило на миг закрыть глаза, как сквозь смежаемые веки вползала черная пелена, холодная и скользкая, как жабья кожа, обволакивала, душила, утаскивая вглубь, в бездонный омут полуночного бреда.

В детстве, возросшийся в турецкой неволе, Данила представлял себе Бога старым кочевником, разъезжающим по миру на большом белом верблюде. Верблюд идет медленно, на длинной выгнутой шее смеется серебряный колокольчик. Старый Бог, покачиваясь на верблюжьих горбах, то дремлет, то пробуждается, заслышав тонкий серебряный смех. Он слегка приоткрывает тяжелые веки, прищуриваясь, смотрит в даль: «Где теперь Сын? Хорошо ли пасет Его стадо?» Верблюд идет дальше, веки смежаются, наплывает сон. Сын — пастырь добрый…

Море набегает на берег и, ударяясь волнами о прибрежный песок, рассыпается белою пеною — вода точит камень, но тает в песке.

Божий Сын смотрит, как красная полоса зари разделяет небо с землею и, наклонившись низко, пишет перстом на песке, не обращая внимания на то, как набегающие волны смывают начертанные письмена: Вот, Я посылаю вас, как овец среди волков…

Данила тоже всматривается в даль, но глаза его слабы и беспомощны: пасущиеся стада, оливковые рощи, разбивающееся о скалы солнце сливаются в бурое месиво, распадаясь на черное небо и белый снег.

По снегу, шатаясь, идет Василько: без шапки, в разорванном тулупе, из которого видна окровавленная рубаха. Он спотыкается, падает в сугробы, тяжело поднимается, подолгу обнимая придорожные деревья. Идет снова, вначале машет ножом, словно отгоняя незримого врага, затем крестясь его окровавленной сталью.

— Василько, постой! — Карий окрикнул идущего казака, но не услышал собственного голоса. Вместо слов изо рта посыпалась черная, как небо, густая земля.

Василько блуждал по бескрайнему снегу и, смеясь навзрыд, по скоморошьему твердил одну и ту же прибаутку: «Я иду, зверь лапист и горд, горластый, волк зубастый. Я есть волк, а вы есть овцы мои…»

Понимая, что если промедлит хотя бы миг, то навсегда потеряет Васильку из вида, Карий бросился ему в след, догнал, обнимая казака, как брата…