Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 142

«Милый Вильгельм, письмо это тебе доставит Николай Васильевич Путята, человек, уважающий твои дарования, твой нрав и твоё сердце и потому желающий с тобою сблизиться. Мы вместе жили в Гельзингфорсе более двух месяцев; ежели подробности, до меня касающиеся, покажутся тебе занимательными, можешь его расспросить; он тебе расскажет всё, что невозможно уместить в письме. — Давно, и слишком давно, я к тебе не писал; но ты сам виноват, не доставя мне своего адреса. Послав мне 1-ю часть „Мнемозины“, ты не удостоил меня ни двумя строчками твоего рукописания; несмотря на то я желал поблагодарить тебя за приятный для меня подарок, но не мог, ибо не знал места твоего жительства, и решился для возобновления нашей переписки дожидаться того времени, когда ты до такой бы степени прославился своим журналом, чтобы можно было надписывать письма к тебе, как некогда надписывали их к математику Эйлеру: Г-ну Кюхельбекеру в Европе. Не сердись на эту шутку, старый товарищ, а прими мой сердечный привет от доброго сердца <…>».

Далее следуют точные замечания о прочитанном и дельные советы: «Я читал с истинным удовольствием в 3-й части „Мнемозины“ разговор твой с Булгариным. Вот как должно писать комические статьи! Статья твоя исполнена умеренности, учтивости и, во многих местах, истинного красноречия. Мнения твои мне кажутся неоспоримо справедливыми. Тебе отвечали глупо и лицемерно. — Не оставляй твоего издания и продолжай говорить правду. Я уверен, что оно более и более будет расходиться; но я советовал бы тебе сделать его по крайней мере ежемесячным. Ты знаешь, что журнальная литература получает всю свою занимательность от занимательности вседневных обстоятельств, об которых она судит и рядит. <…> я тот же сердцем, надеюсь, что и ты не переменился <…>».

Боратынский передавал старому товарищу «Бурю», «Леду», «Веселье и Горе», отрывки из «Эды». Путята, однако, не нашёл Кюхельбекера в Москве и оставил стихи В. Ф. Одоевскому…

В свежих журналах бранили Плетнёва за «Письмо о русских поэтах», напечатанное в «Северных цветах»: на каком-де основании он назвал Жуковского, Пушкина и Боратынского поэтами «золотого века нашей словесности»?.. Добрая душа Пушкин писал брату Льву: «<…> Плетнёв неосторожным усердием повредил Баратынскому; но „Эда“ всё поправит». Сам, у себя в Михайловском, порой бесившейся от тоски в своей безвылазной ссылке, он беспокоился о дальнем друге: «И скоро ль, долго ль?.. как узнать? где вестник искупленья? Бедный Баратынский, как об нём подумаешь, так поневоле устыдишься унывать <…>».

А узнав через два месяца от младшего брата про ходатайство генерал-губернатора, черкнул: «<…> Уведомь о Баратынском — свечку поставлю за Закревского, если он его выручит <…>».

В начале февраля 1825 года Боратынский вернулся в Кюмень. По дороге он проводил до Фридрихсгама генеральшу Закревскую, с небольшой её приятельской свитой: Аграфена Фёдоровна выехала в Петербург. Уже из Кюмени написал матери о том, что Лутковские его вновь, «и с прежней дружбою», приютили. «<…> Я увидел их с истинным чувством, и как могло быть иначе? Пять лет я провёл с ними, всегда окружённый заботами, всегда принятый как лучший из друзей. Им я обязан всем облегчением моего изгнания. — Генерал простился со мною любезнейше и обещал сделать всё зависящее от него для представления. Я верю, что он сдержит слово. Но даже если вопреки его ко мне благорасположению дело не будет иметь успеха, я навеки сохраню к нему живую признательность за все наслаждения моей жизни в Гельзингфорсе. Три месяца, проведённые там, навсегда останутся сладостным моим воспоминанием <…>».

Опять его жизнь — полковое общество, уединение в крепости, стихи и тонкие живые нити писем, протянутые к друзьям.





Николаю Путяте (февраль 1825 года):

«В шумной Москве ты не забыл финляндского отшельника, милый Путята, спасибо тебе: да благо ти будет и долголетен будеши на земли. <…> Спасибо тебе за попечение твоё о моих стихотворных детках: ты всех их пристроил пристойным образом. Очень обяжешь, ежели исполнишь своё обещание и пришлёшь „Горе от ума“. Не понимаю, за что москвичи сердятся на Грибоедова и на его комедию: титул её очень для них утешителен и содержание отрадно. Что сказать тебе о моей Кюменской жизни? Гельзингфорские воспоминания наполняют пустоту её. С удовольствием привожу себе на память некоторые откровенные часы, проведённые с тобою и с Мухановым. Вспоминаю нашу общую Альсину (А. Ф. Закревскую. — В. М.) с грустным размышлением о судьбе человеческой. Друг мой, она сама несчастна: это роза, это Царица цветов; но повреждённая бурею — листья её чуть держатся и беспрестанно опадают. Боссюэт сказал, не помню о какой принцессе, указывая на мёртвое её тело: „La voila telle que la mort l’a faite“ <„Вот что сделала с ней смерть“>. Про нашу Царицу можно сказать: „La voila telle que les passions l’ont faite“ <„Вот что сделали с ней страсти“>. Ужасно! Я видел её вблизи, и никогда она не выйдет из моей памяти. Я с нею шутил и смеялся; но глубоко унылое чувство было тогда в моём сердце. Вообрази себе пышную мраморную гробницу, под счастливым небом полудня, окружённую миртами и сиренями, — вид очаровательный, воздух благоуханный; но гробница — всё гробница, и вместе с негою печаль вливается в душу: вот чувство, с которым я приближался к женщине, тебе ещё больше, нежели мне, знакомой. — Я заболтался, да немудрено заболтаться <…>».

Николаю Коншину в Петербург (26 февраля 1825 года): «<…> Что скажу тебе? Я всё тот же ветреник и брюзга, как и прежде; но зато ты во мне найдёшь и прежнего товарища финляндской жизни. <…> Нравы наши довольно несходны. Ты во всём охотно видишь хорошую сторону; а я охотно дурную. Впрочем, кажется, я не старался тебя разочаровывать и надеюсь, что ты никогда не разочаруешься, ибо счастие твоё основано не на мечтах, а на первых началах природы человеческой. Не спрашиваю тебя о твоём житье-бытье, ибо знаю, что женатые редко отвечают искренно на вопрос такого рода. Мы имеем с тобою общим только прошедшее, а настоящее и будущее принадлежит уже одному тебе и сопутнице твоей жизни. Так и должно быть <…>».

Усиленно хлопотавший за поэта Тургенев, между тем, призывал из столицы москвича Вяземского, и не его одного, «унять» «Телеграф» — чтобы тот никоим образом не подписывал стихи Боратынского его именем: ничто не должно было повредить прощению. Биограф А. Песков предполагает, что Тургеневу было известно о неком негативном отзыве Александра I «<…> насчёт той вольготности, которой пользуется Боратынский в столичной периодике». Г. Хетсо пишет, что друзья поэта боялись раздразнить подозрительные власти авторством Боратынского. Впрочем, офицеры, сочиняющие и печатающие стихи, всегда вызывали у власти (да и в своей служилой среде) полупрезрительное раздражение: по их пониманию, военный был обязан служить, а не кропать стишки. А тут ещё — унтер-офицер, которого император не желает прощать.

С весны стихи Боратынского в московских и петербургских журналах стали выходить подписанными инициалом — Б. — не иначе! Что не мешало, впрочем, давнишним «друзьям» поэта, таким как Измайлов, угадывать автора по стилю: «В новой „Полярной звезде“ много хороших стихов, но есть довольно и дрянцы: плетнёвщины, баратынщины и т. п. <…>».

В конце марта Боратынский отвечал из Кюмени именитому поэту Ивану Козлову на его письмо, где тот поздравлял его с Пасхой: «Воистину воскрес, почтенный и любезный Иван Иванович, и у нас о том слухи носятся, да полно, верить ли? У вас в просвещённой столице, конечно, это лучше знают, нежели в нашей тёмной глуши. <…> Полк наш нынешним летом будет в Петербурге. У меня сердце трепещет от радости, когда подумаю, что скоро буду в кругу истинных друзей моих и обниму вас, милого брата-поэта. Ваша „Венециянская ночь“ без лести прелестна! В ней роскошная мечтательность искусно сливается с мечтательностью мрачною. Описание Венеции исполнено какой-то полуденной неги; а место, где красавица направляет гондолу свою к морю, едва ли не лучшее во всей пьесе. Так мне кажется, и я без обиняков говорю своё мнение, потому что вы сами к тому меня пригласили. Жду с нетерпением „Чернеца“ и благодарю за похвалы отрывку из „Эды“. В третьей части я воспользовался вашими советами и старался в ней поместить более лирических движений, нежели в двух первых. <…> Я до половины написал новую небольшую поэму („Бал“. — В. М.) Что-то из неё выйдет! Главный характер щекотлив, но смелым Бог владеет. Вот что говорят в Москве об моей героине: