Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 142

Не всегда дела любви вызывают ответное чувство: Н. Калягин замечает, что Боратынский «не сумел полюбить» государя.

Однако и душой не ожесточился — и словом не попрекнул.

Глава одиннадцатая

«СТИХИ ВСЁ МОЁ ДОБРО…»

Нетерпение было преодолено — Боратынский уже не торопит событий: и хлопотать об освобождении нужно с выдержкой, с умом. Прежняя безнадёжность сменилась твёрдой уверенностью, что рано или поздно он дождётся своего часа: океан утихомирится…

31 октября 1824 года он писал А. И. Тургеневу из Гельсингфорса в Петербург: «Ваше превосходительство — Милостивый государь — Александр Иванович! — Если б я не был глубоко тронут великодушным вашим участием, я не имел бы сердца. Не скажу ни слова более о моей признательности: вы ни на кого не похожи; нет такого человеконенавистника, который не помирился бы с людьми, встретя вас между ними. Многое мог бы я прибавить, но моё дело не судить, а чувствовать. — Арсений Андреевич (Закревский. — В. М.) прав, желая повременить представлением, настоящая тому причина решительна.

На последней докладной записке обо мне рукою милостивого монарха было отмечено так: не представлять впредь до повеления. Вот почему я и не был представлен в Петербурге. Вы видите, что после такого решения Арсений Андреевич иначе как на словах не может обо мне ходатайствовать и что он подвергается почти верному отказу, если войдёт с письменным представлением. Едва ли не лучше подождать; два месяца пройдут неприметно, а я привык уже к терпению <…>».

Чем он мог отблагодарить усердного ходатая? Только стихами…

«Хотя ваше превосходительство сами удостоиваете осведомляться о поэтических моих занятиях, может быть, я поступлю нескромно, ежели скажу вам, что я написал небольшую поэму и ежели попрошу у вас позволения доставить вам с неё список. Стихи всё моё добро, и это приношение было бы лептою вдовицы. — С истинным почтением и совершенною преданностью честь имею быть вашего превосходительства покорный слуга — Е. Боратынский».

Поэма, о которой речь, — «Эда».

Её подзаголовок — «Финляндская повесть». Первоначально был и эпиграф, довольно иронический, с намёком и на собственную судьбу, на что сгодилась французская поговорка. «On broutte là ou lʼon est attaché». — «Где привязан, там и пасёшься».

Вот уже четыре года, как ему приходилось пастись в чужом северном краю. Да, конечно, были и продолжительные походы в Петербург на караулы, и увольнения в отпуск на родину — но всякий раз надо было возвращаться к финским молчаливым гранитам и холодному серому морю — и тянуть служебную лямку, ничего не ведая о дальнейшей судьбе.

За это время финская земля перестала быть для него экзотикой: он свыкся с нею и, быть может, даже отчасти сроднился.

…Позже, уже покинув Финляндию, Боратынский, в письмах Н. Путяте объясняет, че́м была для него эта страна.





«<…> Приезжай, милый Путята! Поговорим ещё о Финляндии, где я пережил всё, что было лучшего в моём сердце. Её живописные, хотя угрюмые горы походили на прежнюю судьбу мою также угрюмую, но по крайней мере довольно обильную в отличительных красках <…>» (1825).

И ещё, через пять лет:

«<…> Этот край был пестуном моей поэзии — и лучшая мечта моей поэтической гордости состояла бы в том, чтобы в память мою посещали Финляндию будущие поэты».

В предисловии к изданию поэмы «Эда» Боратынский писал: «Сочинитель предполагает действие небольшой своей повести в 1807 году, перед самым открытием нашей последней войны в Финляндии.

Страна сия имеет некоторые права на внимание наших соотечественников любопытною природою, совершенно отличной от русской. Обильная историческими воспоминаниями, страна сия была воспета Батюшковым, и камни её звучали под конём Давыдова, певца-наездника, именем которого справедливо гордятся поэты и воины.

Жители отличаются простотою нравов, соединённою с некоторым просвещением, подобным просвещению германских провинций. Каждый поселянин читает Библию и выписывает календарик, нарочно издаваемый в Або для земледельцев.

Сочинитель чувствует недостатки своего стихотворного опыта. Может быть, повесть его была бы занимательнее, ежели б действие её было в России, ежели б ход её не был столько обыкновенен, одним словом, ежели б она в себе заключала более поэзии и менее мелочных подробностей. Но долгие годы, проведённые сочинителем в Финляндии, и природа финляндская, и нравы её жителей глубоко напечатлелись в его воображении <…>».

Конечно, это довольно общие слова и поверхностные сведения, что немудрено: служба Боратынского проходила в русских крепостях и в среде офицеров, которые, по признанию Н. Коншина, были отчуждёнными и по языку и по характеру от коренных жителей страны.

Часть финских земель — до реки Кюмень — была в российском владении ещё с 1743 года и называлась Выборгской стороной. В 1809 году в войне со шведами Россия завоевала новые территории Финляндии. Восстание крестьян было подавлено, однако они не примирились с новой властью, тем более что те земледельцы, которые остались «под шведами», жили лучше. Финское дворянство было в основном не против отделения от Швеции, оно добивалось политической автономии под российским началом, думая обрести таким образом национальную самобытность; но националисты желали конституции для финляндского княжества.

Боратынский провёл в Финляндии отнюдь не «долгие годы»: разве что ожидание свободы показалось ему долгим. Удалось ли ему глубоко вникнуть в жизнь чужой страны? Вот что свидетельствует добросовестный биограф Гейр Хетсо:

«В литературе о Баратынском были сделаны попытки выяснить, насколько финляндские знакомые поэта могли ознакомить его с либеральными идеями и общественными проблемами страны. Но все эти попытки не дали сколько-нибудь определённых результатов. Высшее финляндское общество, в котором вращался Баратынский, состояло из людей русской ориентации, которые вряд ли могли разбудить в поэте интерес к „финляндскому вопросу“. В частности, это относится к Карлу Клеркеру и Д. А. Нордману, о которых Баратынский упоминает в своих письмах. Оба эти офицера были известными русофилами, из которых первый долгие годы жил в Петербурге, а второй уже в 1820 году был возведён в российское дворянское достоинство. Правда, в Нейшлотском полку были распространены профинские настроения, что и отразилось на изображении Баратынским этого народа и его судьбы. Но присоединение Финляндии к России никогда не ставилось под вопрос. Поэтому можно с уверенностью сказать, что „возможное косвенное ознакомление с идеями финского национального движения не имело для Боратынского существенного значения“. Другое дело, что многие офицеры вокруг Баратынского были известными либералами, критически относящимися к усиливающейся реакционной политике на их родине. Влияние этих офицеров не прошло бесследно и для Баратынского. <…> Приходится отрицать и значение местной литературы для Баратынского. Хотя финляндские однополчане поэта проявляли большой интерес к литературе, но они вряд ли могли ознакомить поэта, не знающего шведского языка, со шведской поэзией. Нет никакого основания говорить о каком-либо влиянии шведской поэзии на Баратынского. Возможную близость финляндской поэзии Баратынского к поэзии современных ему шведских романтиков нужно объяснить общими литературными направлениями и интересами поэтов. Показательно, что единственное упоминание Баратынского о местной литературе относится к финским песням: „напевы грустные протяжных песен финна“. Итак, несмотря на долгие годы, проведённые в чужой стране, творчество Баратынского всегда было связано с русской поэтической традицией <…>».

Как бы то ни было, Боратынский достаточно хорошо знал природу края, куда его занесла судьбина, и, без сомнения, чувствовал характер народа, выпестованного финской землёй.