Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 89

Когда Баш[лыков] неожиданно узнал о Ганне (убежала от кулака), думал о ней — как отнестись?

Говорил с Параской в Глинищах. Почему приютила кулачку?! Та отвечает — горячо хвалит Ганну. Двойственность Баш[лыкова] по отношению к Ганне. Понимает, нужна бдительность, и заинтересованность все же.

Более законченными выглядят наброски о том, как и что происходит, делается в это время в Куренях.

До самого Нового года боролась зима с осенью. Оттепели и туманы вступили в схватку с морозами, съедали снег, оголяли мокрую угрюмую землю.

Под Новый год чуть не неделю валил с низкого неба снег, а в самом начале завихрила, запуржила белой пылью метель.

Перебесившись, метель обессилела, затихла, и Куренями овладела звонкая морозная тишь. Под глубоким голубым небом остро блестела холодная белизна, морозно поскрипывали шаги на улице. Скрипели мерзлым деревом колодезные журавли, зелено поблескивала наледь на колодезных срубах.

Жили, похоже, будничными заботами. Кое-кто пробовал по снегу пробиться в лес — привезти дров. На дворах там и тут можно было услышать шарканье пилы, тюканье топора. Протоптанными тропками сновали из хат в хлевы — к скотине.

Вечерами из-под низких стрех мигающе выглядывали желтые огоньки. Потрескивали половицы на крыльце, чисто звучали задиристые молодые голоса, плелись сдержанные пересуды стариков. По всему селу, как заведено, собирались на вечорки. Ночи были звонкие, лютые, как пушки, бухали в стенах окоченелые бревна. Раз за разом поднимался неистовый собачий лай: каждую ночь Курени осаждали волки, из леса доносился погребальный вой.

В такую пору в хлевах скотина стригла ушами, храпела, испуганно кидалась из угла в угол…

Внешне эта зима походила на другие зимы. Но схожесть ее в самом деле была обманчива. За как будто привычной будничностью обещала она, как и минувшее лето и осень, близкие перемены.

Еще по бездорожью добралась в Курени новость: есть приказ раскулачивать. Вскоре новость эту, как можно было понять, подтвердили и газеты, которые принес Андрей Рудый.

Все предложения и пересуды в Куренях вертелись теперь вокруг этого. Наверно, потому, что многое было неясно, особенно то, кого будут раскулачивать. Все бросились выяснять. И бросились прежде всего, разумеется, к Миканору и Андрею Рудому.

В эти дни особенно возросло значение Андрея. И не очень-то хозяйственный, и не наделенный властью, он на глазах многих возвышался теперь чуть не над всеми Куренями, как личность, которая обстоятельно знает, что делается повсюду, а значит, и что надвигается на каждого.

Целыми днями в его хате не закрывались двери.

Почти каждый, завязывая разговор для приличия, одним-двумя обычными вопросами, каким-нибудь предложением, затаив дыхание, обостренно-осторожно примеривался:

— Говорят, ето, кулачить будут?..

Андрей обычно прежде, чем ответить, затягивался, дымил цигаркой. Углубленный в себя, важно молчал. Показывал, что не впервые слышит, понимает, что значит вопрос. Спокойно подтверждал:

— Будут. Сталин объявил.

Сказал так, будто Сталин сам лично объявил ему.

— В газете, ето, написано?

— Есть в газете.

— М-гу…

Что тут говорить: написано в газете — значит, твердо.

Кое-кто из недоверчивых просил показать газету, грамотеи впивались глазами в строчки.

Газету быстро замусолили, и Андрей показывал ее с большой неохотой, с осторожностью. Не напоказываешь всем, беречь надо.

— По волосам, сказал, не плачут…

— Не плачут. Ишь ты!

Случалось, на это важное Андреево замечание откликались не понимая:

— Как ето?

— А так… — Андрей молчал, и это молчание значило больше любых слов.

— Кого ето будут? — почти неизменно слышал Андрей. — Тех, на которых твердое задание, или как?

Андрей хорошо понимал смысл вопроса, отвечал с надлежащей значительностью:

— Определят. Специально.

Загодя знал уже следующий вопрос, это волновало всех особенно:

— Дак а кто определять будет?

— Будет разъяснение. Дополнительно.

Андрей объяснял спокойно, покровительственно. Его тревоги эти не волновали, они, можно сказать, не касались Андрея. Событие это даже как будто его забавляло.

Все говорили, рассуждали о политике. Рассуждали заинтересованно, озабоченно. Развелось в эту зиму политиков в Куренях!

И удивительно ли, хочешь не хочешь — станешь политиком. Никому не хотелось быть слепым. Все старались разобраться, что ожидает. Во всем разобраться…

Такие же разговоры велись и в хате Миканора.

Миканор возвращался из Алешников, наскочил на волчью стаю. Едва вырвался. Хорошо, что мужики сзади подъехали.

Заведя разговор с Миканором, прежде всего начинали про это. Миканор сначала с намеренной веселостью рассказывал, как было. Потом отговаривался скупым словом, зачем хитрить — давайте про главное.



Он не стоял будто в стороне, как Рудый. Объяснял просто:

— Будем раскулачивать. Как класс… Всех, кто стоит поперек колхозов, сбросим с дороги.

— Как всех? Тут только про кулаков!

— Каждый, кто не идет в колхоз, играет на руку кулакам. Ведет кулацкую линию и, значит, заодно с кулаками. Пускай и получает — как кулак… Думали, хаханьки вам! Плести попусту не будем!.. А то собирают их, сход за сходом, а они как оглохли!

Миканор не скрывал и радости, и гнева.

— Товарищ Сталин ясно сказал: по головке гладить не будем. И головы жалеть не будем. Коли кто станет поперек.

Мать, слушая эти разговоры, качала головой и крестилась.

— Миканорко, что ето ты говоришь: голов жалеть не будем? Ето так можно с людьми?

— Мамо, людей теперь нет, есть трудящиеся и есть кулаки. Такая наша политика.

— Не можно так с людями, Миканорко!

— Не лезь ты, старая, не в свое! — вмешался Миканоров отец. Отца, видно было, захватило то, что сказал сын.

— С корнем вырвем эксплуататорский класс! Хватит уже, повозились!

В каждой хате обмозговывали, обсуждали новость. Заранее старались разобраться, что она значит для каждого.

Обговаривали ее и Чернушки.

— Халимончика и Евхима первыми! — сказала нервно мачеха. Сказала прямо-таки с радостью.

Чернушка взглянул на нее: вот злыдня.

— Етих сразу… — согласился. Как бы пожалел.

— Копил, копил Халимончик. И все прахом!

— Копил…

— Задрал нос. Первый богатей! Не дотянуться!

— Дотянулись же.

— Дотянулись! Язык у тебя поворачивается! — Мачеха плюнула от злости, докончила свое: — Обравняют! Советская власть всех обравняет! Коли уже взялася, то обравняет.

— Такая уже ты сознательная стала.

— Сознательная.

— Гляди, чтоб и тебя не обравняли!

— А чего меня обравнивать? Нечего обравнивать. Голые, спасибо богу, с тобой живучи.

— Своячка ж как-никак.

— Было. Да сплыло.

Мысли ее обрели другое направление.

— Как знала, скажи ты, Ганна!.. Ето ж так додуматься впору!..

— Додумалась! — Чернушка вздохнул.

Эта его замкнутость вывела ее из себя. Как на никудышнего, взглянула: не понимает выгоды своей, дурень.

— Теперь Евхим отцепится.

— Отцепится…

Отцепится ли? У Чернушки, похоже, не было уверенности. Не представлял, как оно там повернется. Ничего не ясно было. Скрывал страх: как бы Евхим в отчаянии, со зла не отомстил Ганне. Теперь этому все будет нипочем. Беспокоило, что все это близко подступало к Ганне.

Как бы там ни было, оно добавляло новую неизвестность в ее судьбу.

Халимон Глушак еще в тот первый день заглянул к Рудому.

Говорили при нем мало, осторожно. Он нарочно держался спокойно, глядел на Рудого, как на мудрейшего. Вопросы ставил деловые: кто будет назначать на раскулачивание, сколько наберут кулаков по Куреням, куда денут тех раскулаченных.

Андрей объяснял, а он покорно слушал.

— По нонешним временам дак самый большой кулак ты. Газету имеешь. Тебя б и раскулачивать первого.