Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 89

Представил себе, как стоял перед ним, как зыркал исподлобья Дятел. «А я посмотреть хочу, что из етого всего будет!» Он хочет еще посмотреть, он еще вообще не уверен, что из «етого» что-нибудь выйдет! И попробуй докажи ему, как это серьезно продумано, докажи, что думать тут уже нечего! Не такие умы думали, передумывали все! Продумано все и решено. А раз решено, то будет сделано! Снова растравляла душу та неодолимая глухота, неспособность понять простую истину. И снова брала злость: было б за что держаться! Был бы не то что рай, а хоть мало-мальски человеческая жизнь. Были бы хозяйства как хозяйства. А то ж бедность, голытьба, нищета, темнота, грязь, смрад. И все равно «осмелиться трудно»! Будто дворцами рискуют!

Жгла злость: это упрямство, недоверчивость, не хотят, казалось, знать ничего. Дурацкая деревенская тупость и слепота, бессмысленное цепляние за старое, за прогнившее, но только бы за свое. Это особенно мучило своей очевидной бессмыслицей. Ну, кулаки, те бегут отсюда, вредят везде, творят свое дело с точной целью. Защищают нажитое нечестно, эксплуатацией награбленное, отстаивают свои интересы. Их сопротивление естественно — непримиримый классовый враг. Но как можно спокойно думать о том, что с ним, с врагом, заодно фактически столько таких, что должны быть с нами. Должны быть с нами, а стоят плечом к плечу с теми, кулаками, врагами!

И раньше не терпел этого, а теперь думал просто с ненавистью. Каждый раз в такие минуты Башлыков либо вспоминал, либо просто ощущал как привычное то время, когда еще в детстве, впечатлительным мальчиком он впервые столкнулся со всей этой мерзостью. На всю жизнь поселились в нем гнев и возмущение тех тяжелых гомельских дней, когда на барахолке предстал перед ним незнакомый и ненавистный мир. Чужой мир. На всю жизнь осела в душе его ненависть к тем, кто бесчеловечно обдирал как липку их, городскую бедноту.

Позднее к этому прибавилось вычитанное из книг. В них тоже было непросто, но Башлыков запомнил твердо одно: что он, крестьянин, в основе своей двоедушный, что в каждом живет собственник. Эксплуататор. Союзник не только рабочего, но и кулака. Башлыкову было абсолютно ясно, кулачество — это часть крестьянства.

Именно поэтому Башлыков понимал свое городское, рабочее превосходство над темной деревенской массой.

Теперешние встречи, поездки по селам спутали эти башлыковские убеждения. В темной деревенской массе встречал он иной раз такие умы, что диву давался: откуда это?

Башлыков много думал о Ганне.

Может, оттого, что ожила в душе недавняя встреча с ее миром, с домом, с родителями, лезли, вспоминались с удивительной реальностью, тревожа его, подробности их первого знакомства, и всюду, во всем была, жила, говорила, смеялась она. Звучали ее слова, и от слов этих кружилась голова. И билось в волнении сердце. Теснило.

Он невольно поглядывал на Дубодела, почему-то уверенный, что тот угадывает все то, о чем думалось ему. Поглядывал, будто хотел проверить это, когда же трезвел, отводил глаза от Дубодела, хоронил и в душе тайное свое.

От сильного, неотступного возбуждения неожиданно, внезапно захотелось поговорить о Ганне, расспросить о ней. Дубодел, конечно, ее знает. Должен знать, председательствовал же здесь, не раз бывал в Куренях. Не мог не заметить ее. Наверняка знает, почему она в школе. Знает, была ли замужем. И вообще что она такое.

Хотелось заговорить. Тяжко было таиться, скрывать неспокойные, лихорадочные видения и мысли. Но словом не обмолвился, не заикнулся. Помнил: не должен, не имеет права обнаружить, что заинтересован такими вещами. Дубодел сразу сообразил бы все. Решил здраво: как-нибудь наведет справки о ней. Или саму спросит.

В конце концов главное знает. Корни ее увидел, дом ее.

Оттого, что она вдруг стала ближе, сильнее охватило желание заехать к ней. Охватывало и казалось таким простым — стоит только свернуть с дороги. По пути в Юровичи свернуть в Глинищи к школе.

Когда думал об этом, просто воочию представлял: кончились гумна, школа, и вот входит он на крыльцо. Входит в темный коридор, в ее комнату. И вот уже вдвоем, друг против друга, глаза в глаза.

Каждый раз, когда видел это как наяву, сердце, всего его заливал жар. Жар бил в виски. Лес, дорога кружились, как в лихоманке.

Часть третья



Глава первая

Это было очень кстати, что Козаченко оказался в сельсовете и теперь покачивался вместе с Башлыковым в возке. Правда, то, что из Алешников Башлыков направился в Глинищи, даже очень уж любопытных не должно было, вероятно, удивить. Глинищи как-никак на дороге в Юровичи и к тому ж одна из самых больших в этом сельсовете деревень. Естественно, наверное, должно выглядеть, что секретарь райкома захотел наведаться сюда.

То, что Козаченко рядом, было не лишним: это как бы показывало каждому, кого могла заинтересовать его поездка, деловой характер ее. Снимало подозрения и то, что, заехав в Глинищи, Башлыков сразу же пошел по дворам, детально интересуясь делами в колхозе. Он был доволен, то памятное собрание оказалось не бесполезным — часть людей вернулась в колхоз и хозяйство ожило. Колхоз понемногу как будто выравнивался.

Отсюда Башлыков заехал еще в дом Козаченко. От Козаченко вскоре вернулся назад к перекрестку и свернул на Юровичский шлях. На привычную дорогу…

Еще не доехав до края села, Башлыков все колебался — ехать, не ехать в школу. Колебался, может, даже сильнее, чем раньше, потому что надо было решать. А решать было трудно. Почему-то тяжко думалось, и была в мыслях неопределенность. В голову упорно лезло все, что повидал и пережил за поездку, беспокоило, растравляло его.

Но уверенности не было не только по этой причине. Так хотелось видеть ее, но он не представлял себе, как и раньше, такой возможности. Понимание ответственности, которая возникала от всего этого, решительно сопротивлялось его страстному влечению. Но влечение это, как и прежде, не хотело отступать. И не только не хотело отступать, а временами даже захватывало сильнее.

И снова в его рассуждения врывалось — заехать в школу. Хотя бы для того стоило заглянуть, чтоб не засорять себе голову пустяками, освободиться таким образом от ненужного груза тревожных раздумий о Ганне. Чтоб потом жить только для дела.

Он теперь был убежден, что влечение его к куреневской красавице — всего только наваждение пустое, которое несложно будет отогнать. Конечно, лучше взглянуть на все спокойными глазами, убедиться, что все, что он придумал, просто дурь. Поглядишь, убедишься — и конец.

Было и еще соображение. Конечно, специально ради такого он не поехал бы, не стал бы так нещадно тратить дорогое время. А тут школа, можно сказать, просто на дороге. Стоит только свернуть, остановиться на какую-то минуту.

Не было в нем ясности и тогда, когда уже свернул на загуменье, направился к школе. Каким-то обостренным взглядом замечал, как шли по обе стороны, глядели на него, следили за ним из-под белых, низко нависших шапок крыш понурые, неприветливые гумна. Кое-где возле гумен попадались люди. Казалось, они пронизывали его пристальным, пытливым, догадливым взглядом. Пронизывали, посмеивались.

Эти взгляды, однако, не только не угнетали его, напротив, прибавляли силы. Глядя, как идут рядом и как следят за ним и гумна, и люди, он наперекор им ехал все увереннее.

Одно точило его. Неловкость оттого, что в такой ответственный час такой ответственный человек, секретарь райкома, позволяет себе губить время на личное, на мелочи. Допускает поступок, который не отвечает его положению.

Что же до самой встречи в школе, не беспокоился особо. Посмотреть, убедиться — и конец. Упорно уговаривал себя.

Откуда было ему знать, что начнется, завяжется с этого его приезда.

Вон и школа. Дорожка, вытоптанная лаптями и сапогами. Свернул на нее. Соскочив возле крыльца, приказал вознице подождать немного. Легко, широко шагая, поднялся на крыльцо. Когда шел, казалось, из окон с обеих сторон смотрят ему вслед. Потому и шел так независимо, раз на него глаза пялят. Однако, остановившись на крыльце, ощутил с досадой, что в ногах нет твердости. Стал обметать веником снег с сапог и почувствовал, что сердце бьется сильнее, чаще.